заявляет:
— Ну, кажись, тушат! Помогай бог!
Но в голосе его все-таки слышится нотка сожаления. Когда же зарево вспыхивает и становится как будто шире, он вздыхает и отчаянно машет рукой, но по пыхтенью, с каким он старается подняться на цыпочки, заметно, что он испытывает некоторое наслаждение. Все сознают, что видят страшное бедствие, дрожат, но прекратись вдруг пожар, они почувствуют себя неудовлетворенными. Такая двойственность естественна, и напрасно ее ставят в укор человеку-эгоисту.
Как бы ни была зловеща красота, но она все-таки красота, и чувство человека не в состоянии не отдать ей дани.
Слышен маленький гром: кто-то тяжело ступает по железной крыше дома.
— Ванька, это ты? — кричит Семен.
— Я с Настасьей!
— Свалишься, чёрт! Видать?
— Вида-ать! В Крещенском, братцы!
— В слуховое окно, вероятно, видно, — говорит Марья Сергеевна. — Разве пойти оттуда посмотреть?
Вид несчастья сближает людей. Забывшая свою чопорность барыня, Семен и двое Гаврил идут в дом. Бледные, дрожащие от страха и жаждущие зрелища, они проходят все комнаты и лезут по лестнице на чердак. Всюду темно, и свечка, которую держит Гаврила-лакей, не освещает, а бросает только вокруг себя тусклые световые пятна. Барыня первый раз в жизни видит чердак… Балки, темные углы, печные трубы, запах паутины и пыли, странная, землистая почва под ногами — всё это производит на нее впечатление сказочной декорации.
«Так вот где домовые живут?» — думает она.
Из слухового окна зарево кажется шире и багровей. Виден огонь. На горизонте тянется длинная ярко-золотая полоска. Она двигается и переливается, как ртуть.
— Ну, тут не одна изба горит. Тут, брат, почитай, полдеревни захватило! — говорит кучер Гаврила.
— Слышь! В набат перестали бить. Значит, и церква загорелась.
— А церковь там деревянная! — говорит барыня, задыхаясь от тяжелого запаха, который испускает овчинный тулуп Семена. — Какое несчастье!
Насмотревшись, они спускаются вниз. Скоро приезжает барин Николай Алексеич. В гостях он порядком выпил и теперь, свернувшись в коляске калачиком, громко похрапывает. Его будят. Он тупо глядит на зарево и бормочет:
— Верховую ло… лошадь! Жи… живо!
— Не нужно! — протестует Марья Сергеевна. — Ну, куда ты в таком виде поедешь? Иди спать!
— Ло… лошадь! — приказывает он, покачиваясь.
Ему подают лошадь. Он взбирается на седло, встряхивает головой и исчезает в потемках. Собаки между тем воют и рвутся, точно волка чуют. Около Семена и обоих Гаврил собираются бабы и мальчишки. Причитываньям, ахам, вздохам и крестным знамениям нет конца. Влетает во двор верховой.
— Шесть человек сгорело, — бормочет он, запыхавшись. — Полдеревни — как рукой! Скота того пропало видимо-невидимо. Плотника Степана старуха сгорела.
Нетерпение барыни достигает крайних пределов. Движение и говор подзадоривают ее. Она велит заложить коляску и сама едет на пожар. Ночь темна и холодна. Почва слегка почерствела от слабого, предутреннего мороза, и лошади глухо стучат по ней, как по ковру. Лакей Гаврила сидит на козлах рядом с кучером и нетерпеливо ерзает. Он оглядывается, бормочет, то и дело приподнимается с таким видом, как будто от него зависит судьба Крещенского…
— Главное, не надо огню ходу давать… — бормочет он. — Всё надо умеючи, а нешто простой мужик понимает?
Проехав верст пять-шесть, барыня видит нечто необыкновенно чудовищное, что приходится видеть не всякому, да и то раз в жизни, и чего не может представить себе никакая богатая фантазия. Громадным костром пылает деревня. Поле зрения застилает масса движущегося, ослепляющего пламени, в котором, как в тумане, тонут избы, деревья и церковь. Яркий, почти солнечный свет мешается с клубами черного дыма и матового пара, золотые языки скользят и с жадным треском, улыбаясь и весело мигая, лижут черные остовы. Облака красной, золотистой пыли быстро несутся к небу, и, словно для пущей иллюзии, в этих облаках ныряют встревоженные голуби. В воздухе стоит странная смесь звуков: чудовищный треск, хлопанье пламени, похожее на хлопанье тысячи птичьих крыльев, человеческие голоса, блеянье, мычанье, скрып колес. Церковь страшна. Из ее окон рвутся наружу пламя и облака густого дыма. Колокольня висит черным великаном в массе света и золотой пыли; она уже вся обгорела, но колокола всё еще висят, и трудно понять, на чем они держатся…
По обе стороны дороги толкотня, напоминающая ярмарку или первый паром после половодья. Люди, лошади, воза, груды рухляди, бочки. Всё это движется, мешается, издает звуки. Барыня глядит на этот хаос и слышит пронзительный крик своего мужа:
— В больницу его отправить! Облейте его водой!
А лакей Гаврила стоит на возу и машет руками. Освещенный, давая от себя длинную тень, он кажется выше ростом…
— Подожгли, это как пить дать! — кричит он, вертясь, как чёрт перед заутреней. — Эх, вы! Не надо бы огню ходу давать! Ходу ему давать не надо!
Куда ни взглянешь, всюду бледные, тупые, словно одервенелые лица. Воют собаки, кудахчут куры…
— Берегись! — кричат кучера съезжающихся соседей помещиков.
Необыкновенная картина! Марья Сергеевна не верит своим глазам, и только сильный жар дает ей чувствовать, что всё это не сон…
Калхас*
Комик Василий Васильич Светловидов, плотный, крепкий старик 58 лет, проснулся и с удивлением поглядел вокруг себя. Перед ним, по обе стороны небольшого зеркала, догорали две стеариновые свечи. Неподвижные, ленивые огни тускло освещали небольшую комнатку с крашеными деревянными стенами, полную табачного дыма и сумерек. Кругом были видны следы недавней встречи Вакха с Мельпоменой*, встречи тайной, но бурной и безобразной, как порок. На стульях и на полу валялись сюртуки, брюки, газетные листы, пальто с пестрой подкладкой, цилиндр. На столе царил странный, хаотический беспорядок: тут теснились и мешались пустые бутылки, стаканы, три венка, позолоченный портсигар, подстаканник, выигрышный билет 2-го займа с подмоченным углом, футляр с золотой булавкой. Весь этот сброд был щедро посыпан окурками, пеплом, мелкими клочками разорванного письма. Сам Светловидов сидел в кресле и был в костюме Калхаса*.
— Матушки мои, я в уборной! — проговорил комик, осматриваясь. — Вот так фунт! Когда же это я успел заснуть?
Он прислушался. Тишина была гробовая. Портсигар и выигрышный билет живо напомнили ему, что сегодня его бенефис, что он имел успех, что в каждом антракте он со своими почитателями, бравшими приступом уборную, много пил коньяку и красного вина.
— Когда же это я уснул? — повторил он. — Ах, старый хрен, старый хрен! Старая ты собака! Так, значит, налимонился, что сидя уснул! Хвалю!
И комику стало весело. Он разразился пьяным, кашляющим смехом, взял одну свечку и вышел из уборной. Сцена была темна и пуста. Из глубины ее, с боков и из зрительной залы дул легкий, но ощутимый ветер. Ветерки, как духи, свободно гуляли по сцене, толкались друг с другом, кружились и играли с пламенем свечки. Огонь трепетал, изгибался во все стороны и бросал слабый свет то на ряд дверей,