— Чем же я виновата? — заплакала она. — Чем?
Сын так же, как и отец, махнул рукой и выбежал на двор. Дом Ширяева стоял одиночкой у балки, которая бороздой проходила по степи верст на пять. Края ее поросли молодым дубом и ольхой, а на дне бежал ручей. Дом одною стороною глядел на балку, другою выходил в поле. Заборов и плетней не было. Их заменяли всякого рода стройки, тесно жавшиеся друг к другу и замыкавшие перед домом небольшое пространство, которое считалось двором и где ходили куры, утки и свиньи.
Выйдя наружу, студент пошел по грязной дороге в поле. В воздухе стояла осенняя, пронизывающая сырость. Дорога была грязна, блестели там и сям лужицы, а в желтом поле из травы глядела сама осень, унылая, гнилая, темная. По правую сторону дороги был огород, весь изрытый, мрачный, кое-где возвышались на нем подсолнечники с опущенными, уже черными головами.
Петр думал, что недурно бы пойти в Москву пешком, пойти, как есть, без шапки, в рваных сапогах и без копейки денег. На сотой версте его догонит встрепанный и испуганный отец, начнет просить его вернуться или принять деньги, но он даже не взглянет на него, а всё будет идти, идти… Голые леса будут сменяться унылыми полями, поля — лесами; скоро земля забелеет первым снегом и речки подернутся льдом… Где-нибудь под Курском или под Серпуховом он, обессиленный и умирающий от голода, свалится и умрет. Его труп найдут и во всех газетах появится известие, что там-то студент такой-то умер от голода…
Белая собака с грязным хвостом, бродившая по огороду и чего-то искавшая, поглядела на него и побрела за ним…
Он шел по дороге и думал о смерти, о горе близких, о нравственных мучениях отца, и тут же рисовал себе всевозможные дорожные приключения, одно другого причудливее, живописные места, страшные ночи, нечаянные встречи. Вообразил он вереницу богомолок, избушку в лесу с одним окошком, которое ярко светится в потемках; он стоит перед окошком, просится на ночлег… его пускают и — вдруг он видит разбойников. А то еще лучше, попадает он в большой помещичий дом, где, узнав, кто он, поят и кормят его, играют ему на рояли, слушают его жалобы, и в него влюбляется хозяйская дочь-красавица.
Занятый своим горем и подобными мыслями, молодой Ширяев всё шел и шел… Впереди далеко- далеко на сером облачном фоне темнел постоялый двор; еще дальше двора, на самом горизонте виден был маленький бугорок; это станция железной дороги. Этот бугорок напомнил ему связь, существующую между местом, где он теперь стоял, и Москвой, в которой горят фонари, стучат экипажи, читаются лекции. И он едва не заплакал от тоски и нетерпения. Эта торжественная природа со своим порядком и красотой, эта мертвая тишина кругом опротивели ему до отчаяния, до ненависти!
— Берегись! — услышал он сзади себя громкий голос.
Мимо студента в легком, изящном ландо прокатила знакомая старушка-помещица. Он поклонился ей и улыбнулся во всё лицо. И тотчас же он поймал себя на этой улыбке, которая совсем не шла к его мрачному настроению. Откуда она, если вся его душа полна досады и тоски?
И он подумал, что, вероятно, сама природа дала человеку эту способность лгать, чтобы он даже в тяжелые минуты душевного напряжения мог хранить тайны своего гнезда, как хранит их лисица или дикая утка. В каждой семье есть свои радости и свои ужасы, но как они ни велики, трудно увидать их постороннему глазу; они тайна. У этой помещицы, например, которая только что проехала мимо, родной отец за какую-то неправду полжизни нес гнев царя Николая, муж ее был картежником, из четырех сыновей ни из одного не вышло толку. Можно же представить себе, сколько в ее семье происходило ужасных сцен, сколько пролито слез. А между тем старуха казалась счастливою, довольной и на его улыбку ответила тоже улыбкой. Вспомнил студент своих товарищей, которые неохотно говорят о семьях, вспомнил свою мать, которая почти всегда лжет, когда ей приходится говорить о муже и детях…
До самых сумерек Петр ходил далеко от дома по дорогам и предавался невеселым мыслям. Когда заморосил дождь, он направился к дому. Возвращаясь, он решил, во что бы то ни стало, поговорить с отцом, втолковать ему, раз и навсегда, что с ним тяжело и страшно жить.
Дома застал он тишину. Сестра Варвара лежала за перегородкой и слегка стонала от головной боли. Мать с удивленным, виноватым лицом сидела около нее на сундуке и починяла брюки Архипки. Евграф Иваныч ходил от окна к окну и хмурился на погоду. По его походке, по кашлю и даже по затылку видно было, что он чувствовал себя виноватым.
— Стало быть, ты раздумал сегодня ехать? — спросил он.
Студенту стало жаль его, но тотчас же, пересилив это чувство, он сказал:
— Послушайте… Мне нужно поговорить с вами серьезно… Да, серьезно… Всегда я уважал вас и… и никогда не решался говорить с вами таким тоном, но ваше поведение… последний поступок…
Отец глядел в окно и молчал. Студент, как бы придумывая слова, потер себе лоб и продолжал в сильном волнении:
— Не проходит обеда и чая, чтобы вы не поднимали шума. Ваш хлеб останавливается у всех поперек горла… Нет ничего оскорбительнее, унизительнее, как попреки куском хлеба… Вы хоть и отец, но никто, ни бог, ни природа не дали вам права так тяжко оскорблять, унижать, срывать на слабых свое дурное расположение. Вы замучили, обезличили мать, сестра безнадежно забита, а я…
— Не твое дело меня учить, — сказал отец.
— Нет, мое дело! Надо мной можете издеваться сколько вам угодно, но мать оставьте в покое! Я не позволю вам мучить мать! — продолжал студент, сверкая глазами. — Вы избалованы, потому что никто еще не решался идти против вас. Перед вами трепетали, немели, но теперь кончено! Грубый, невоспитанный человек! Вы грубы… понимаете? вы грубы, тяжелы, черствы! И мужики вас терпеть не могут!
Студент уже потерял нить и не говорил уже, а точно выпаливал отдельными словами. Евграф Иванович слушал и молчал, как бы ошеломленный; но вдруг шея его побагровела, краска поползла по лицу, и он задвигался.
— Молчать! — крикнул он.
— Ладно! — не унимался сын. — Не любите слушать правду? Отлично! Хорошо! Начинайте кричать! Отлично!
— Молчать, тебе говорю! — заревел Евграф Иванович.
В дверях показалась Федосья Семеновна с удивленным лицом, очень бледная; хотела она что-то сказать и не могла, а только шевелила пальцами.
— Это ты виновата! — крикнул ей Ширяев. — Ты его так воспитала!
— Я не желаю жить более в этом доме! — крикнул студент, плача и глядя на мать со злобой. — Не желаю я с вами жить!
Дочь Варвара вскрикнула за ширмой и громко зарыдала. Ширяев махнул рукой и выбежал из дому.
Студент пошел к себе и тихо лег. До самой полночи лежал он неподвижно и не открывая глаз. Он не чувствовал ни злобы, ни стыда, а какую-то неопределенную душевную боль. Он не обвинял отца, не жалел матери, не терзал себя угрызениями; ему понятно было, что все в доме теперь испытывают такую же боль, а кто виноват, кто страдает более, кто менее, богу известно…
В полночь он разбудил работника и приказал ему приготовить к пяти часам утра лошадь, чтобы ехать на станцию, разделся и укрылся, но уснуть не мог. Слышно ему было до самого утра, как не спавший отец тихо бродил от окна к окну и вздыхал. Никто не спал; все говорили редко, только шёпотом. Два раза к нему за ширмы приходила мать. Всё с тем же удивленно-тупым выражением, она долго крестила его и нервно вздрагивала…
В пять часов утра студент нежно простился со всеми и даже поплакал. Проходя мимо отцовской комнаты, он заглянул в дверь. Евграф Иванович одетый, еще не ложившийся, стоял у окна и барабанил по стеклам.
— Прощайте, я еду, — сказал сын.
— Прощай… Деньги на круглом столике… — ответил отец, не поворачиваясь.
Когда работник вез его на станцию, шел противный, холодный дождь. Подсолнечники еще ниже нагнули свои головы, и трава казалась темнее.