Он с тем, кто швырял камешки. То есть нет… шарики. Но кто же это?»
— Выходите, я вам все объясню!
Мэтью знал, что все объяснение сведется к удару бритвы.
Слотер замолчал. Он шел дальше, прочь от укрытия, где затаился Мэтью. Заглядывает за водопад? Увидел что-то, подтверждающее, что некий нью-йоркский констебль мертвее вчерашнего пирога?
Мэтью снова мог дышать, но все равно не двигался. Да и вряд ли сумел бы двинуться, подумал он, даже если бы захотел. Здесь ему было безопасно, под слоем сухих листьев. Или хоть была иллюзия безопасности, а это все, о чем он сейчас просил.
— Ну ладно! — услышал он издали голос Слотера. — Не хотите — как хотите!
И больше ничего.
Мэтью подумал, не позвать ли на помощь того, кто кидал камешки — то есть шарики, — но мысль эта прожила недолго. «Что дальше будет делать Слотер?» — подумал он. Что стал бы делать любой человек со стрелой в плече и кровавым порезом на голове? Нашел бы врача, пока еще может стоять. Он бы пошел в деревню — Колдерз-Кроссинг, или как там ее — и поискал там врача.
Мэтью решил, что какое-то время нужно отдохнуть. Недолго. Все равно быстро Слотер никуда не доберется, а ему, Мэтью, отдых необходим. Силы нужны. Полежит, пока не будет уверен, что сможет идти, не падая. А потом встанет и пойдет в деревню искать врача. Нет… сначала лучше констебля. Скажет, чтобы прихватили пистолет или два. Лучше три. И еще пять человек.
«Еще не все, — подумал Мэтью. — Еще не конец».
Глаза у него были закрыты, хотя он не помнил, чтобы закрывал их.
Он не погрузился в сон — он провалился в бездну.
Когда глаза открылись снова, свет потускнел и стал пурпурным.
Сперва Мэтью не понял, где он и как тут оказался. «Наступает ночь, — подумал он. — И почему я закопан, и во что?»
Вдруг в беспорядке и поспешно вспомнилось все — как в книжке с картинками, написанной сумасшедшим. Надо вставать, сказал он себе. Слотер внизу, в деревне, где бы она отсюда ни была. Вставай, вставай!
Мэтью шевельнулся, но его пронзило болью — руки, ноги, голова, скула, грудь — всюду. Кости будто выдернули из суставов и вставили обратно как попало. Может быть, он застонал — сам не услышал. Какой- то испуганный зверек метнулся прочь. Медленно, не обращая внимания на вопли каждого взывавшего к нему синяка, Мэтью стал выкапываться из листьев. Голова болела адски, и чтобы делать что-то, нужно было сосредоточиться невероятным усилием. «Это мне нужен доктор, — подумал Мэтью. — Потом, быть может, когда Слотер будет за решеткой».
«Вставай, вставай! Ну!»
Он попытался. Ноги не удержали, Мэтью покатился в подлесок и сухие ветки.
Багровый свет гас. Ощущалась уже ночная прохлада, хотя земля была теплой.
«Сейчас я чуть отдохну и снова попробую, — подумал Мэтью. — Вот чуть-чуть. Просто еще сил мало». Но он не кончился, нет. Он жив. И не сдастся, что бы там ни было. Будет пытаться и пытаться.
И ведь это уже что-то, да?
Часть пятая
ДОРОГА В ПАРАДИЗ
Глава двадцать шестая
— Олли? Там тебя кто-то спрашивает.
Он оторвался от работы и посмотрел на Присциллу. Та сперва постучала, и лишь потом вошла в мастерскую в глубине дома. Она никогда сюда не вторгалась, только если что-то очень важное этого требовало, и он ценил ее уважение к своему уединению: уединение означает сосредоточенность, сосредоточенность — производительность, а производительность — прогресс.
Оливер отложил пинцет и поднял прикрепленные к очкам увеличительные линзы, чтобы лучше видеть Присциллу. Линзы, отполированные по его собственным чертежам оптиком доктором Сетером ван Кампеном здесь, в Филадельфии, могли показать мошку слоном, а мельчайшую шестеренку — гигантской. Не то чтобы он работал с мошками или слонами — нет, конечно, — а вот шестеренки всех размеров у него на столе бывали всегда, и сейчас, конечно, тоже лежали тут россыпью. Но эта россыпь, постороннему показавшаяся бы жутким беспорядком, для Оливера была приятным для ума набором загадок — или частей головоломки, ждущих, чтобы их уложили в нужные места.
Он очень многое любил на этом свете. Прежде всего, он любил жену. Любил за то, что она на шестом месяце, любил ее пухлость, каштановые кудри, свет в ее глазах, имя Олли, которым она его называла — прилично и сдержанно днем, но ночью она умела придать этому имени оттенок игривый и даже порочный, и вот это благословенное событие приближалось. Любил за то, что она уважает его рабочее уединение в этой залитой солнцем комнате с высокими окнами. Любил сияние солнца на пинцетах и щипцах, на ножницах по металлу и зажимах, надфилях, молоточках и прочем содержимом ящика с инструментами. Любил тяжесть и ощущение меди, волнистость дерева, едкий запах китового жира и медвежьего сала, божественную геометрическую красоту зубцов, уверенность винтов и игривость пружин. Если бы Присцилла не сочла это слишком странным — в частности, еще и поэтому он любил уединение, — он бы сознался, что каждому инструменту он дал отдельное имя, всем молоточкам, клещам и так далее, и иногда он тихо говорил: «А ну- ка, Альфред! Вложи вот это в Софию и закрути как следует». Или что-то еще, поощрение ради успеха. Да, подумал он, быть может, это звучит не совсем прилично, но кто когда сказал, что изобретатель должен быть приличным?
Или, иначе говоря, занудливым?
Еще он любил порох. Его густой, почти земной запах. Его силу и возможности. Его опасность — да, и за это тоже любят.
— Кто это? — спросил Оливер.
— Он поинтересовался, не это ли дом Оливера Квизенханта. Сказал, что для него жизненно важно говорить с тобой.
— Жизненно важно? Так и сказал?
— Именно так. Он… гм… несколько пугающего вида. Я вернусь и спрошу, как его зовут, если хочешь.
Оливер нахмурился. Ему было двадцать восемь лет, и совсем недавно он был холостяком — пожизненным, как уверял он друзей за кружкой эля в «Семи звездах». А два года назад встретил пухленькую девушку с каштановыми локонами и сияющими глазами — ее богатый отец хотел починить часы голландской работы у себя в гостиной. Никогда в жизни он не чинил часы так долго, и странно было — чинить часы и желать при этом, чтобы время остановилось.
— Нет, не надо. — Он отодвинул стул и встал. — Если жизненно важно, я думаю, мы должны узнать, в чем дело.
Она поймала его за руку:
— Олли, — сказала она, глядя на него с мольбой. Снизу вверх, потому что он был тощий как жердь и ростом шесть футов три дюйма, а она — маленькая и пухлая. — Он… может быть, он опасен.
— Правда? Что же, опасность — мое ремесло. Хотя бы отчасти по крайней мере. Пойдем узнаем, что он хочет.
В комнатах было место для всего, и все было на своем месте. Первое, чему научила его Присцилла — что художник не обязательно должен жить в беспорядке. Не обязательно набивать дом книгами, исписанной бумагой, колесиками, мешками пороха и свинцовыми шариками, оставлять на полу фарфоровые банки со