ли хотя одна рыба умирает естественной смертью, не бывает пожрана другими рыбами. То же надобно думать о большей части диких птиц и млекопитающих. Те немногие индивидуумы, которые доживают до дряхлости, вероятно, умирают от голода несколькими часами или днями раньше, чем могли бы умереть, имея подле себя пищу. Но из этого забвения их детей о дряхлых отцах и матерях не будем выводить слишком резкого суждения об отсутствии детской привязанности между животными: мы тут обязаны быть снисходительными, потому что наше суждение об этом предмете почти вполне применилось бы и к людям.
Когда говоришь без всякого плана, сам не отгадаешь, куда приведет тебя речь. Вот мы видим теперь, что договорились до нравственных или возвышенных чувств. По вопросу об этих чувствах практические выводы из обыкновенного житейского опыта совершенно противоречили старинным гипотезам, приписывавшим человеку множество разных бескорыстных стремлений. Люди видели по опыту, что каждый человек думает все только о себе самом, заботится о своих выгодах больше, нежели о чужих, почти всегда приносит выгоды, честь и жизнь других в жертву своему расчету, — словом сказать, каждый из людей видел, что все люди — эгоисты. В практических делах все рассудительные люди всегда руководились убеждением, что эгоизм — единственное побуждение, управляющее действиями каждого, с кем имеют они дело. Если бы это мнение, ежедневно подтверждаемое опытом каждого из нас, не имело против себя довольно большого числа других житейских фактов, оно, конечно, скоро одержало бы верх и в теории над гипотезами, утверждавшими, что эгоизм есть только испорченность сердца, а неиспорченный человек руководится побуждениями, противоположными эгоизму: думает о благе других, а не о своем, готов жертвовать собою для других и т. д. Но вот именно в том и состояло затруднение, что гипотеза о бескорыстном стремлении человека служить чужому лагу, опровергаемая сотнями ежедневных опытов каждого, по-видимому, подтверждалась довольно многочисленными фактами бескорыстия, самопожертвования и т. д.: там Курций бросается в пропасть, чтобы спасти родной город, тут Эмпедокл бросается в кратер, чтобы сделать ученое открытие, тут Дамон спешит на казнь, чтобы спасти Пифиаса, тут поражает себя кинжалом Лукреция, чтобы восстановить свою честь. До недавнего времени не было научных средств точным образом вывести оба эти разряда явлений из одного принципа, подвести под один закон факты, противоположные между собою. Камень падает на землю, пар летит вверх, и в старину думали, что закон тяжести, действующий в камне, не действует над паром. Теперь известно, что оба эти движения, происходящие по противоположным направлениям, падение камня на землю и поднятие пара вверх от земли, — происходят от одной причины, по одному закону. Теперь известно, что сила притяжения, вообще стремящая тела вниз, обнаруживается при известных обстоятельствах тем, что заставляет некоторые тела подниматься вверх. Много раз мы говорили, что нравственные науки еще не разработаны с такой полнотою, как естественные; но и при нынешнем, вовсе не блистательном их состоянии уже разрешен вопрос о подведении всех часто разноречащих между собою человеческих поступков и чувств под один принцип, как разрешены вообще почти все те нравственные и метафизические вопросы, в которых путались люди до начала разработки нравственных наук и метафизики по строгому научному методу. В побуждениях человека, как и во всех сторонах его жизни, нет двух различных натур, двух основных законов, различных или противоположных между собою, а все разнообразие явления в сфере человеческих побуждений к действованию, как и во всей человеческой жизни, происходит из одной и той же натуры, по одному и тому же закону.
Мы не станем говорить о тех действиях и чувствах, которые всеми признаются за эгоистические, своекорыстные, происходящие из личного расчета; обратим внимание только на те чувства и поступки, которые представляются имеющими противоположный характер: вообще надобно бывает только всмотреться попристальнее в поступок или чувство, представляющиеся бескорыстными, и мы увидим, что в основе их все-таки лежит та же мысль о собственной личной пользе, личном удовольствии, личном благе, лежит чувство, называемое эгоизмом. Очень мало найдется случаев, когда эта основа сама не напрашивалась бы на замечание Даже человеку, не очень привычному к психологическому анализу. Если муж и жена жили между собою хорошо, жена совершенно искренно и очень глубоко печалится о смерти мужа, но только вслушайтесь в слова, которыми выражается ее печаль: «на кого ты меня покинул? что я буду без тебя делать? без тебя <мне> тошно жить на свете!» Подчеркните эти слова «меня, я, мне»: в них — смысл жалобы, в них — основа печали. Возьмем чувство еще гораздо высшее, чистейшее, чем самая высокая супружеская любовь: чувство матери к ребенку. Ее плач о его смерти точно таков же: «Ангел мой! Как я тебя любила! Как я любовалась на тебя, ухаживала за тобою! Скольких страданий, скольких бессонных ночей ты стоил мне! Погибла в тебе моя надежда, отнята у меня всякая радость!» И тут опять все то же: «я, мое, у меня». Столь же легко открывается эгоистическая основа в самой искренней и нежной дружбе. Не многим затруднительнее те случаи, в которых человек приносит жертву для любимого предмета; хотя бы он жертвовал для него самою жизнью, все-таки основанием пожертвования служит личный расчет или страстный порыв эгоизма. О большей части случаев так называемого самопожертвования не стоит говорить как о самопожертвовании: им неприлично это имя. Жители Сагунта перерезались, чтобы не отдаться живыми в руки Аннибала, геройство, достойное удивления, но совершенно одобряемое эгоистическим расчетом; они привыкли жить свободными гражданами, не терпеть никаких обид, уважать себя и видеть уважение от других; карфагенский полководец продал бы их в рабство, их жизнь была бы рядом несноснейших мучений; они поступили в том же роде, как делает человек, вырывающий у себя больной зуб: они предпочли одну минуту страшной смертельной муки нескончаемым годам мучений; в средние века еретики, сжигаемые медленным огнем на кострах из сырого леса, старались разорвать свои цепи, чтобы броситься в пламя: легче задохнуться в одну минуту, чем терпеть задушение несколько часов. Действительно таково было положение жителей Сагунта. Мы напрасно предположили, что Аннибал удовольствовался бы обращением их в рабство: они все равно были бы истреблены если не своими, то карфагенскими руками, но карфагеняне стали бы долго мучить их варварскими пытками, и здравый расчет их справедливо предпочел легкую и быструю смерть медленной и тяжелой. Лукреция закололась, когда ее осквернил Секст Тарквиний: она также поступила очень расчетливо; что ожидало ее впереди? Муж мог бы наговорить ей много успокоительных и ласковых слов, но ведь все подобные слова чистый вздор, свидетельствующий о благородстве говорящего их, но нисколько не изменяющий непременных последствий дела. Коллатин мог сказать жене: я считаю тебя чистой и люблю тебя по-прежнему; но при тогдашних понятиях, слишком мало изменившихся до сих пор, он не в силах был оправдать своих слов делом: волею или неволею, но он уже потерял очень значительную часть прежнего уважения, прежней любви к жене; он мог прикрывать эту потерю преднамеренным увеличением нежности в обращении с нею; но такого рода нежность обиднее холодности, горьче побоев и ругательств. Лукреция справедливо нашла, что лишиться жизни составляет гораздо меньшую неприятность, чем жить в положении унизительном по сравнению с тем, к какому она привыкла. Чистоплотный человек охотнее будет терпеть голод, чем прикоснется к пище, оскверненной какою-нибудь гадостью; для человека, привыкшего уважать себя, смерть гораздо легче унижения.
Читатель понимает, что мы говорим все это вовсе не к уменьшению великой похвалы, какой достойны жители Сагунта и Лукреция: доказывать, что геройский поступок был вместе умным поступком, что благородное дело не было безрассудным делом, вовсе еще не значит, по нашему мнению, отнимать цену у геройства и благородства. От этих геройских дел перейдем к образу действий более обыкновенному, хотя все еще слишком редкому; разберем такие случаи, как преданность человека, отказывающегося от всяких удовольствий, от всякой свободы в распоряжении своим временем для того, чтобы ухаживать за другим человеком, нуждающимся в его заботливости. Друг, проводящий целые недели у постели больного друга, делает пожертвование гораздо более тяжелое, чем если бы отдавал ему все свои деньги. Но почему он приносит такую великую жертву и в пользу какого чувства он приносит ее? Он приносит свое время, свою свободу в жертву своему чувству дружбы, — заметим же,