освобождённый из Крестов.
А Перетцу всё было некогда сосредоточиться: он вчера и позавчера непрерывно подписывал удостоверения офицерам на право проживания в Петрограде и на право ношения оружия, только с сегодняшнего дня окончательно это сбыл в градоначальство и в Дом Армии, – и мог сам заняться разоблачением недобросовестных помощников.
Горше всех разочаровал Перетца ближайший его помощник доктор Оверок. Окончил заграничный университет. Явился в Думу в первый же день, носился при аресте сановников, наблюдал за строгостью их содержания, – и вдруг был опознан каким-то подпрапорщиком, а затем всё далее уличён- как беглый ротный фельдшер Аверкиев, сын петербургского швейцара, разыскиваемый многими следователями, грабил в Петербурге, на Кавказе, Одессе («граф д'Оверк»), судился в Харбине за мародёрство, арестован во Владивостоке, привезен в столицу на следствие – а тут освобождён революционным народом! И в самые дни революции в квартирных обысках успел награбить на 35 тысяч.
Всё – забавные вещи, Половцов очень потешился рассказами, вот как революция играет с людьми!
Однако – как же устраиваться самому?
Тем временем дворец понемногу разгружался: увозили куда-то оружие и продовольствие, излишнее по сравнению с тем, что нужно для пропитания дворцовых обитателей, кожи и ящики. Снова стали работать почта и телеграф. Для посетителей завели справочное бюро.
Опять вернулся Половцов в низкие душные комнаты Военной комиссии. Там обсуждали, что делать с «приказом №1» Совета депутатов – как его выворачивать, истолковывать, применять? Совет поручил Военной комиссии разработать и применить. А для того, каламбурили, по-настоящему его надо сперва – отменить.
Но что-то не видно было Ободовского, а Половцов искал именно его, через рассеянье думая напряжённо о своём и понимая, что уходят часы неповторимые. Где-то его видели во дворце. Опять пошёл по всему дворцу, искать. Постоял-послушал через открытую дверь Большого зала солдатский митинг. В клубах махорки плавал знаменитый думский зал, а солдаты, с кресел, с хор, из проходов подвывали оратору, кричавшему, что приказа №1 – мало! что выбирать комитеты – это мало, а всех командиров надоть выбирать, вплоть до командующего народной армией! И такой шум поднялся, что советский председатель перекричать не мог и кулаком махнул на перерыв.
Но именно в том зале в перерыве и нашёлся Ободовский. Там было надышано, накурено, смотреть невозможно на рожи – но Половцов смотрел строго-невозмутимо и не обращал внимания, что солдаты не отдают ему чести. Ободовский медленно ходил со строительным инженером, и они оценивали осадку полов. Зал заседаний вместе с хорами был рассчитан не больше как на тысячу человек, а сейчас набивалось и две с половиной. Наибольшая опасность была для хор, но и полы расшатывались. В Екатерининском зале в некоторые дни толклось по 15 тысяч сразу.
Но и – кто мог эту массу не пустить? кто посмел бы её ограничить?
Половцов улучил Ободовского и сказал:
– Пётр Акимович! Гучков вас очень слушает. Подайте ему идею, что ему нужен рядом настоящий боевой офицер и умная военная голова. Пусть он меня возьмёт к себе, не раскается.
422
Хотя освобождение из тюрьмы выпало Гвоздеву небывалое, шумное, – бежали, кричали по коридорам ворванцы, а надзиратели, трясясь, открывали все камеры кряду, а снаружи уже ревела толпа, – но не само освобождение укачало Козьму Антоныча, он себе со товарищи долгого срока и не ждал, – укачала его революция, как она есть.
Тут и очнуться было некогда: из Крестов повлекли их всех в Таврический дворец, через несколько часов он уже состоял в Совете рабочих депутатов, на другое утро и в Исполнительном Комитете, а там надо было заседать и заседать, спасибо, что сна в тюрьме в запас набрался. (Оставил усишки, отпущенные в тюрьме.)
Но хотя и понимал Козьма, что революция перетряхнёт всю Россию, и многое и многие послетают с мест, начиная с царя, – однако же первые часы думалось: вот сейчас вернёмся в Рабочую группу, и уж теперь без назойливых помех, и никто не будет толкать бороться с самодержавием, а вместе с военно- промышленным комитетом, да с военно-техническим комитетом… Теперь-то и должно было начаться не мутное, а ясное дело, без раздоров, теперь-то и кинутся все спасать Россию и армию, – война-то тянет хребет, войну-то с хребта не сбыли?
А – нет. Куда там! Весь Петроград, и все рабочие, и все образованные как перепились какого бешеного зелья, – никто и не мнил ворочаться к работам. Праздновали, и праздновали, и праздновали день за днём, какое-то шалопутство всеединое. Тут ещё и на питательных пунктах кормили бесплатно всех кряду. А как растянется праздник – не похочется к будням, народ в себя не вернёшь, звереет, и пойдёт по разбойной части. И если б Козьме трезвей подумать раньше, так этого и надо было ждать. А он-то сам думал о работе, как пособить захолодалым нашим солдатикам, мол и все так будут заботиться. А – нет. И даже сам Александр Иваныч Гучков уже не собирал боле своего важного комитета – а носился по Питеру, и за царским отречением, и теперь в том же Таврическом. И уж на что Пётр Акимыч Ободовский, – запустил и он свой комитет и кружился тут же, в Таврическом. И – никак нельзя было собрать Рабочую группу, это и в голову теперь никому не лезло. Никто ни Рабочей группы не отменял, ни Думы не отменял, ни войны не отменял, – а стало нельзя, и всё. Как нет их.
И что Козьму выбрали в Исполнительный Комитет – по-перву он думал, что это помеха, и одурело, и одиноко он тут вместился среди говорливцев. А теперь оказывалось: другого и места ему нет. Всё стало новое – и все стали на новых местах. И нельзя было возобновить работу на заводах никаким собственным уговором и объездом: ещё меньше, чем раньше, он мог открыто дело иметь со своим братом рабочим. А только здесь добиваться, через Таврический, через Совет.
Итак, готов он был снесть здешнюю новую заседателыцину, надеясь через неё прорваться ко всеобщей работе. Но оказался он тут – как какое чучело. И для чего он тут с утра до вечера парился – с каждым днём понимал всё меньше. На Исполнительном Комитете сидело их (и вскакивало, и перебегало) человек двадцать, не считая солдат, – из них меньше половины выбрали на шумном стоячем Совете – как Гвоздева, кого весь рабочий Питер знал. А больше половины – назначили сами себя, промеж себя. Но – очень бойки, крикливы, и держались так, будто лучшей жизни им и не надо. Где, казалось бы, совсем не об чем говорить – тут-то они и разливались: о капитализме, о социализме, империализме, интернационализме, – точно мусорным мешком Козьме об уши хлестало. А где б надо крепко решить – тут прошмыгивали. Такое дело было ясное: пора работы начинать, неделю гуляем, это и в мирное время так себя распускать нельзя, этак ни обуться, ни одеться, ни есть никому не станет, – а в военное пуще? Защемило Козьму середь них. Несколько раз подымался и он говорить, о заводской работе, да как-то неумело выходило, и забивали его. А когда голосовали, то ещё ни разу Козьма в большинство не попал, но всегда его сторона была покрыта. Так что коли б он тут и не сидел, и руки не подымал, – никак бы это не проказалось.
Заходил Гвоздев постоять и в толкучке общего Совета. Там говорили слова самые простые и все от сердца, – да только сердце у всех распускалось на болтовню и безделье: вылезали наверх, а несли как пьяные, кто во что горазд. И так эта буйность раскидывалась по плечам, по головам, – сейчас ежели встать над ними да позвать к станкам, – ведь загогочут, не пойдут.
Наконец, только вчера дошёл Исполнительный Комитет вроде бы до дела: разделиться на рабочие комиссии, по разделам работы. Но и тут состроились такие комиссии – чисто языком болтать, и туда вобрались главные говоруны. А где надо работать, то Гвоздева выбрали сразу в три комиссии: автомобильную, финансовую и им же настоянную комиссию возобновления работ. С этого мига и ожил Козьма, хотя уж теперь сидеть на заседаниях – никакого дня и вечера не хватало.
Но и в комиссию по возобновлению работ вместе с Гвоздевым и Панковым, тоже рабочим, попал Залуцкий, большевик, и сразу загородил: приступать к работам – не время! ещё революция не кончена! ещё наш главный враг буржуазия на ногах, ещё мы не добились 8-часового рабочего дня, ни земли крестьянам,