(Десятилетие спустя, в последние месяцы перед февральской революцией, когда чехардою ничтожных министров будет выташнивать общество и позориться Россия, вспомнят ещё Столыпина и враги, даже Керенский, что за
Кто помнит первую декларацию Столыпина? С каким напряжённым вниманием встречала Дума каждое его слово – кто с бурным приветствием, кто с гневом. Знали и верили: его слова – не сотрясение воздуха, но решение мощного правительства, имеющего громадную волю и власть, чтобы провести в жизнь обещанное).
От этого столыпинского стояния мог начаться и начинался коренно-новый период в русской истории. Стало казаться въявь, что 1905-06 не повторятся. (Близким сотрудникам говорил Столыпин: “Ещё 10-15 лет, и революционеры уже ничего в России не возьмут!”) Столыпин так верил в Россию, что возрождал в ней доверие к самой себе:
На втором тысячелетии своей жизни Россия не развалится.
Он принял государственную жизнь в расползе и хаосе – и вытягивал созидательно
к России, свободной от нищеты, невежества и бесправия.
Он всё выступал перед 2-й Думой, надеясь образумить её и спасти для работы. Он принял это в неизбежное наследство: народное представительство – введено, и убедил себя и убеждал Россию, что эпоха конституционного управления – началась. И он стал – сторонник такого управления, и относился к Думе серьёзнее, чем сами думцы, и всё убеждал себя, что с этой 2-й Думой ещё удастся сотрудничать (он даже для неё олибералил состав своего правительства). И зачем бы было разгонять эту плохую Думу, – чтобы получить ещё худшую следующую?
Но, как признавался Столыпин: “1-ю Думу трудно было разогнать, 2-ю – трудно сохранить”.
В ней всё заострялось к воспламенению, в огонь кидали всё, что было способно загореться. Шло утверждение очередного возрастного призыва в армию – вышел на трибуну тифлисец Зурабов и хужейшим русским языком стал поносить русскую армию в общем виде, изгаляться над её военными поражениями – что она всегда была бита, будет бита, а воевать прекрасно будет только против народа. И Дума шумно одобряла зурабовские оскорбления – а вне Думы вознегодовали обширные слои, и не было момента, более сочувственного для разгона Думы.
Однако Столыпин все силился сохранять её – и инцидент прошёл безо всяких последствий.
С весны непосильна стала семье Столыпиных тюрьма Зимнего, и по приглашению Государя они переехали на лето в Елагин дворец. (Раньше там любил жить Александр III, последние десятилетия никто не жил и там). Сад его был огорожен колючей проволокой, ходили часовые снаружи и чины охраны внутри, – и только тут мог теперь гулять, да сотню саженей прогрести на лодке по такому же пленному в заборе отводу Невки премьер-министр необъятного государства: осада террористов продолжалась. (А раненая дочь уже перенесла несколько операций и всё не могла ходить).
Тут же предстояло обдуматься и решиться судьбе русской конституции.
Быть может главная причина, по которой рушатся государственные системы, – психологическая: круги, привыкшие к власти, не успевают – потому что не хотят – уследить и поспеть за изменениями нового времени: начать благоразумные уступки ещё при большом перевесе сил у себя, в самой выгодной позиции. Мудр тот, кто уступает, стоя при оружии, а не опрокинутый навзничь. Начать уступать – беспрекословность авторитета, власть, титулы, капиталы, земли, бесперебойное избрание, когда все эти твои права ещё облиты щедрым солнцем и ничто не предвещает грозу! – это ведь трудно для человеческой натуры.
В России такие благоразумные изменения уже начинались при Александре I, но непредусмотрительно были отвергнуты и покинуты: победа над Наполеоном затмила умы александровским мужам, и то лучшее благоденственное время реформ – сразу после Отечественной войны – было упущено. Восстание декабристов рвануло Россию в сторону, победитель его Николай I плохо понял свою победу (побед и не понимают обычно, поражения учат беспощадно). Он вывел, что победа есть ему знак надолго остановить движенья, и только в конце царствования готовил их.
Александр II уже и спешил с реформами, но стране не пришлось выйти из колдобин на ровное место. Террористы – своим ли стадным инстинктом или каким-то дьявольским внушением – поняли, что именно теперь их последнее время стрелять, что только выстрелами и бомбами можно прервать реформы и возвратиться к революции. Им это удалось и даже дальше, чем задумано: они и Александра III, по широте характера способного уступать, по любви к России не упустившего бы верных её путей, – и Александра III загнали в отъединение и в упор. И снова и снова упускалось время.
Николай II, внезапно застигнутый короной, и по молодости, и по характеру особенно был неподготовлен к самым бурным и опозданным годам России. Девятьсот Первый, Второй и Третий проносились мимо него мигающими багровыми маяками, – он со всем своим окруженьем не понял их знаков, он полагал, что неизменно-послушная Россия непременно управляется волею Того, кто занял русский трон, – и так легкомысленно понёсся на японские скалы. Испытания, выпавшие ему в те годы, были по силам разве такому, как Пётр, а больше, может быть, никому в династии. Тогда в потерянности он заслонился Манифестом.
Это сделано было опрометчиво, нерасчитанно, без запаса, и безвыходно составлено. Но – сделано. И когда теперь тронное окружение и все закоснело-уверенные, что Россия – глыба без развития, даже радуются безумствам и срыву двух Дум и теребят – отобрать Манифест и вернуться к прежнему, – они не только толкают Государя к нечестности, но повторяют ошибку двух предыдущих неудавшихся застоев.
Попятиться – уже нельзя. Совсем отказаться от законодательных учреждений, отобрать уступленное – уже нельзя, этим только сдёрнулось бы всё к революции. В положение до Пятого года Россия уже никак не может вернуться. Дали конституцию – значит, надо учиться работать по конституции.
Но и: плыть этому дальше, как оно плывёт и срывается, – дать нельзя: это к той же революции и не медленнее. Виттевский избирательный закон призывает в Таврический дворец не Россию, а карикатуру на неё. Этот избирательный закон всё равно не даст верного представительства России: ещё нет той массы граждан, готовых ко всеобщим равным выборам. Итак, чтобы сохранить саму Думу – надо изменить закон о выборах. Такое изменение закона, хоть и царским указом, после Манифеста – противозаконно. Но – нет другого пути создать работоспособную Думу. Простые разгоны Думы только раздражают, а призовется новая – ещё революционней и безалаберней! Такой парадокс: только незаконным изменением избирательного закона спасётся выборность и само народное представительство.
В истории самые трудные линии действий – по лезвию, между двух бездн, сохраняя равновесие, чтобы не свалиться ни в ту, ни в другую сторону. Но они же – и самые верные: между двумя революциями, между двумя враждующими массами, между двумя посредственностями и пошлостями.
В эту весну Столыпин тайно встречался с небезнадёжными (их в шутку звали “черносотенными”) кадетами – Маклаковым, Челноковым, Струве, Булгаковым, ища сговориться и составить с ними такое правительство – на ребре, не опровергаемое ни слева, ни справа. Встречались тайно и от тех и от других. Столыпину эти кадеты доверяли: в личных встречах он поражал прямизной, открытостью, спокойным верным взглядом, определённостью выражений, и глаза блестели умом и твёрдостью. Но даже открыться однопартийцам они боялись, где ж тогда составлять правительство!…
Меньше чем за два года это была третья попытка, когда российское правительство приглашало общественность разделить власть, – но та отказывалась, чтоб не испачкать репутации. Роль гневной оппозиции оставалась более лёгкой. Как-то мечталось русским радикалам: всё смести до основания (не преградивши ни петербургскими квартирами, ни прислугами) – а тогда уже строить совсем новую, совсем свободную, небывалую удивительную российскую власть! Они сами не понимали, насколько сами нуждаются в монархии. Они не умели управлять и не учились, а детски радовались взрывам и пожарам. К тому ж бесповоротно убедился Столыпин, что эта Дума никогда не утвердит его земельную реформу.
Последняя тайная встреча с кадетской четвёркой была в Елагином дворце в самую ночь на 3 июня.