всех!) черте и великолепно играл дорогой Коба, с тех пор как сам стал Партией. У Бухарина (у них у всех!) не было своей отдельной точки зрения, у них не было своей действительно оппозиционной идеологии, на которой они могли бы обособиться, утвердиться. Сталин объявил их оппозицией прежде, чем они ею стали, и тем лишил их всякой мощи. И все усилия их направились — удержаться в Партии. И при том же не повредить Партии!
Слишком много необходимостей, чтобы быть независимым!
Бухарину назначалась, по сути, заглавная роль — и ничто не должно было быть скомкано и упущено в работе Режиссёра с ним, в работе времени и в собственном его вживании в роль. Даже посылка в Европу минувшей зимой за рукописями Маркса не только внешне была нужна для сети обвинений в завязанных связях, но бесцельная свобода гастрольной жизни ещё неотклонимее предуказывала возврат на главную сцену. И теперь под тучами чёрных обвинений — долгий, бесконечный неарест, изнурительное домашнее томление — оно лучше разрушало волю жертвы, чем прямое давление Лубянки. (А то — и не уйдёт, того тоже будет — год.)
Как-то Бухарина вызвал Каганович и в присутствии крупных чекистов устроил ему очную ставку с Сокольниковым. Тот дал показания о 'параллельном Правом Центре' (то есть параллельном троцкистскому), о подпольной деятельности Бухарина. Каганович напористо провёл допрос, потом велел увести Сокольникова и дружески сказал Бухарину: 'Все врёт, б…!'
Однако, газеты продолжали печатать возмущение масс. Бухарин звонил в ЦК. Бухарин писал письма: 'Дорогой Коба!.. ' — с просьбой снять с него обвинения публично. Тогда было напечатано расплывчатое заявление прокуратуры: 'Для обвинения Бухарина не найдено объективных доказательств'.
Радек осенью звонил ему, желая встретиться. Бухарин отгородился: мы оба обвиняемые, зачем навлекать новую тень? Но их дачи известинские были рядом, и как-то вечером Радек пришёл: 'Что бы я потом ни говорил, знай, что я ни в чём не виноват. Впрочем — ты уцелеешь: ты же не был связан с троцкистами.'
И Бухарин верил, что он уцелеет, что из партии его не исключат — это было бы чудовищно! К троцкистам он, действительно, всегда относился худо: вот они поставили себя вне партии — и что вышло! А надо держаться вместе, делать ошибки — так вместе.
На ноябрьскую демонстрацию (своё прощание с Красной площадью) они с женой пошли по редакционному пропуску на гостевую трибуну. Вдруг — к ним направился вооружённый красноармеец. Захолонуло! — здесь? в такую минуту?… Нет, берёт под козырёк: 'Товарищ Сталин удивляется, почему вы здесь? Он просит вас занять своё место на мавзолее.'
Так из жаркб в ледок все полгода и перекидывали его. 5-го декабря с ликованием приняли бухаринскую конституцию и нарекли её во веки сталинской. На декабрьский пленум ЦК привели Пятакова с выбитыми зубами, ничуть уже и на себя не похожего. За спиной его стояли немые чекисты (ягодинцы, Ягода тоже ведь проверялся и готовился на роль). Пятаков давал гнуснейшие показания на Бухарина и Рыкова, тут же сидевших среди вождей. Орджоникидзе приставил к уху ладонь (он не дослышивал): 'Скажите, а вы
Тут гневно и проклинающе выступали Каганович (он так хотел верить невинности Бухарчика! — но не выходило…) и Молотов. А Сталин! — какое широкое сердце! какая память на доброе: 'Всё-таки я считаю, вина Бухарина не доказана. Рыков может быть и виноват, но не Бухарин.' (Это помимо его желания кто-то стягивал обвинения на Бухарина!)
Из ледка в жарок. Так падает воля. Так вживаются в роль потерянного героя.
Тут непрерывно стали на дом носить протоколы допросов: прежних юношей из Института Красной Профессуры, и Радека, и всех других — и все давали тяжелейшие доказательства бухаринской чёрной измены. Ему на дом несли не как обвиняемому, о нет! — как члену ЦК, лишь для осведомления…
Чаще всего, получив новые материалы, Бухарин говорил 22-летней жене, только этой весной родившей ему сына: 'Читай ты, я не могу!' — а сам зарывался головой под подушку. Два револьвера были у него дома (и время давал ему Сталин!) — он не кончил с собой.
Разве он не вжился в назначенную роль?…
И ещё один гласный процесс прошёл — и ещё одну пачку расстреляли… А Бухарина щадили, а Бухарина не брали…
В начале февраля 1937 он решил объявить домашнюю голодовку: чтобы ЦК разобрался и снял с него обвинения. Объявил в письме Дорогому Кобе — и честно выдерживал. Тогда созван был пленум ЦК с повесткой: 1. О преступлениях Правого Центра. 2. Об антипартийном поведении товарища Бухарина, выразившемся в голодовке.
И заколебался Бухарин: а может быть в самом деле он чем-то оскорбил Партию?… Небритый, исхудалый, уже арестант и по виду, приплёлся он на Пленум. — 'Что это ты выдумал?' — душевно спросил Дорогой Коба. — 'Ну как же, если такие обвинения? Хотят из партии исключать…' Сталин сморщился от несуразицы: 'Да никто тебя из партии не исключит!'
И Бухарин поверил, оживился, охотно каялся перед Пленумом, тут же снял голодовку. (Дома: 'Ну-ка отрежь мне колбасы! Коба сказал — меня не исключат.') Но в ходе пленума Каганович и Молотов (вот ведь дерзкие! вот ведь со Сталиным не считаются!)[132] обзывали Бухарина фашистским наймитом и требовали расстрелять.
И снова пал духом Бухарин, и в последние свои дни стал сочинять 'письмо к будущему ЦК'. Заученное наизусть и так сохранённое, оно недавно стало известно всему миру. Однако не сотрясло его. (Как и 'будущее ЦК'. А чего стоит адрес! — ЦК, нет выше морального авторитета.) Ибо чту решил этот острый блестящий теоретик донести до потомства в своих последних словах? Ещё один вопль восстановить его в партии (дорогим позором заплатил он за эту преданность!). И ещё одно заверение, что 'полностью одобряет' всё происшедшее до 1937 года включительно. А значит — не только все предыдущие глумливые процессы, но и — все зловонные потоки нашей великой тюремной канализации!
Так он расписался, что достоин нырнуть в них же…
Наконец, он вполне созрел быть отданным в руки суфлёров и младших режиссёров — этот мускулистый человек, охотник и борец! (В шуточных схватках при членах ЦК он сколько раз клал Кобу на лопатки! — наверно, и этого не мог ему Коба простить.)
И у подготовленного так, и у разрушенного так, что ему уже и пытки не нужны, — чем у него позиция сильней, чем была у Якубовича в 1931 году? В чём не подвластен он тем самым двум аргументам? Даже он слабей ещё, ибо Якубович смерти жаждал, а Бухарин её боится.
И оставался уже нетрудный диалог с Вышинским по схеме:
— Верно ли, что всякая оппозиция против Партии есть борьба против Партии? — Вообще — да. Фактически — да. — Но борьба против Партии не может не перерасти в войну против Партии? — По логике вещей — да. — Значит, с убеждениями оппозиции в конце концов могли бы быть совершены любые мерзости против Партии (убийства, шпионства, распродажа Родины)? — Но позвольте, они не были совершены. —
Так может, уж такой густой загадки и нет?
Всё та же непобедимая мелодия, через столько уже процессов, лишь в вариациях: