есть бесшумный современный трамвай, из которого не выпрыгнешь? Кормление судейских?

А просто неприлично демократическому государству не иметь судов. В 1919 году VIII съезд партии записал в программе: стремиться, чтобы всё трудящееся население поголовно привлекалось к отправлению судейских обязанностей. 'Всё поголовно' привлечь не удалось, судейское дело тонкое, но и не без суда же вовсе!

Впрочем, наши политические суды — спецколлегии областных судов, военные трибуналы, ну и все Верховные — дружно тянутся за ОСО, они тоже не погрязли в гласном судопроизводстве и прениях сторон.

Первая и главная их черта — закрытость. Они прежде всего закрыты — для своего удобства.

И мы так уже привыкли к тому, что миллионы и миллионы людей осуждены в закрытых заседаниях, мы настолько сжились с этим, что иной замороченный сын, брат или племянник осуждённого ещё и фыркает тебе с убеждённостью: 'А как же ты хотел? Значит, касается дело… Враги узнают! Нельзя…'

Так, боясь, что 'враги узнают', и заколачиваем мы свою голову между собственных колен. Кто теперь в нашем отечестве, кроме книжных червей, помнит, что Каракозову, стрелявшему в царя, дали защитника? Что Желябова и всех народовольцев судили гласно, совсем не боясь, 'что турки узнают'? Что Веру Засулич, стрелявшую, если переводить на наши термины, в начальника московского управления МВД (и ранившую его только что не смертельно, не так попала, а калибр пули был медвежий) — не только не уничтожили в застенках, не только не судили закрыто, но в открытом суде её оправдали присяжные заседатели (не тройка) — и она с уличным триумфом уехала в карете?

Этими сравнениями я не хочу сказать, что в России когда-то был совершенный суд. Вероятно, достойный суд есть самый поздний плод самого зрелого общества, либо уж надо иметь царя Соломона. Владимир Даль отмечает, что в дореформенной России 'не было ни одной пословицы в похвалу судам'! Это что-нибудь значит! Да и в похвалу земским начальникам тоже ни одной пословицы сложить не успели. Но судебная реформа 1864 года всё же ставила хоть городскую часть нашего общества на путь, ведущий к английским образцам.

Говоря всё это, я не забываю и высказанного Достоевским против наших судов присяжных ('Дневник писателя'): о злоупотреблении адвокатским красноречием ('Господа присяжные! да какая б это была женщина, если б она не зарезала соперницы?… Господа присяжные! да кто б из вас не выбросил ребёнка из окна?…'), о том, что у присяжных минутный импульс может перевесить гражданскую ответственность.[80] Но Достоевский опасся не того, чего надо было опасаться! Он считал гласный суд уже достигнутым навсегда!.. (Да кто из его современников мог поверить в ОСО?…) В другом месте пишет и он: 'лучше ошибиться в милосердии, чем в казни'. О, да, да!

Злоупотребление красноречием есть болезнь не только становящегося суда, но и шире — ставшей уже демократии (ставшей, но и успевшей потерять свои нравственные цели.) Та же Англия даёт нам примеры, как для перевеса своей партии лидер оппозиции не стесняется приписывать правительству худшее положение дел в стране, чем оно есть на самом деле.

Злоупотребление красноречием — это худо. Но какое ж слово тогда применим для злоупотребления закрытостью? Мечтал Достоевский о таком суде, где всё нужное в защиту обвиняемого выскажет прокурор. Это сколько ж нам веков ещё ждать? Наш общественный опыт пока неизмеримо обогатил нас такими адвокатами, которые обвиняют подсудимого ('как честный советский человек, как истинный патриот, я не могу не испытывать отвращение при разборе этих злодеяний…')

А как хорошо в закрытом заседании! Мантия не нужна, можно и рукава засучить. Как легко работать! — ни микрофонов, ни корреспондентов, ни публики. (Нет, отчего, публика бывает, но: следователи. Например, в Леноблсуд они приходили днём послушать, как ведут себя их питомцы, а ночью потом навещали в тюрьме тех, кого надо было усовестить[81]).

Вторая главная черта наших политических судов — определённость в работе. То есть предрешённость приговоров.

Всё тот же сборник 'От тюрем…' навязывает нам материал: что предрешённость приговоров — дело давнее, что и в 1924-29 годах приговоры судов регулировались едиными административно-экономическими соображениями. Что начиная с 1924 года из-за безработицы в стране суды уменьшили число приговоров к исправтрудработам с проживанием на дому и увеличили краткосрочные тюремные приговоры (речь, конечно, о бытовиках). От этого произошло переполнение тюрем краткосрочниками (до 6 месяцев) и недостаточное использование их на работе в колониях. В начале 1929 Наркомюст СССР циркуляром № 5 осудил вынесение краткосрочных приговоров, а 6.11.29 (в канун двенадцатой годовщины Октября и вступая в строительство социализма) постановлением ЦИК и СНК было уже просто запрещено давать срок менее одного года!

Судья заранее знает — или по твоему делу конкретно, или в виде общей инструкции — какой приговор желателен. (Да ведь и телефон обычно есть в судейской комнате!) Даже, по образцу ОСО, бывают и приговоры все заранее отпечатаны на машинке, и только фамилии потом вносятся от руки. И если какой- нибудь Страхович вскричит в судебном заседании: 'Да не мог же я быть завербован Игнатовским, когда мне было от роду десять лет!' — так председателю (трибунал ЛВО, 1942) только гаркнуть: 'Не клевещите на советскую разведку!' Уже всё давно решено: всей группе Игнатовского вкруговую — расстрел. И только примешался в группу какой-то Липов: из группы никто его не знает, и он никого не знает. Ну, так Липову — десять лет, ладно.

Предрешённость приговоров — насколько ж она облегчает тернистую жизнь судьи! Тут не столько даже облегчение ума — думать не надо, сколько облегчение моральное: ты не терзаешься, что вот ошибёшься в приговоре и осиротишь собственных своих детишек. И даже такого заядлого судью-убийцу как Ульриха — какой крупный расстрел не его ртом произнесен? — предрешённость располагает к добродушию. Вот в 1945 Военная Коллегия разбирает дело 'эстонских сепаратистов'. Председательствует низенький плотненький добродушный Ульрих. Он не пропускает случая пошутить не только с коллегами, но и с заключёнными (ведь это человечность и есть! новая черта, где это видано?). Узнав, что Сузи — адвокат, он ему с улыбкой: 'Вот и пригодилась вам ваша профессия!' Ну, что в самом деле им делить? зачем озлобляться? Суд идёт по приятному распорядку: прямо тут за судейским столом и курят, в приятное время — хороший обеденный перерыв. А к вечеру подошло — надо идти совещаться. Да кто ж совещается ночью? Заключённых оставили сидеть всю ночь за столами, а сами поехали по домам. Утром пришли свеженькие, выбритые, в девять утра: 'Встать, суд идёт!' — и всем по червонцу.

Ну, и наконец, третья черта наших судов — это диалектика (а раньше грубо называлось: 'дышло, куда повернёшь, туда и вышло'). Кодекс не должен быть застывшим камнем на пути судьи. Статьям кодекса уже десять, пятнадцать, двадцать лет быстротекущей жизни и, как говорил Фауст:

Весь мир меняется, несётся всё вперёд, А я нарушить слова не посмею?

Все статьи обросли истолкованиями, указаниями, инструкциями. Если деяние обвиняемого не охватывается кодексом, так можно осуждать ещё:

— по аналогии (какие возможности!);

— просто за происхождение (7-35, принадлежность к социально-опасной среде);

— за связь с опасными лицами[82] (вот где широта! какое лицо опасно и в чём связь — это лишь судье видно).

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату