тех, что в погонах, тогда было просто головокружение от подлости. Но они должны были знать, что я с их погаными правилами все равно никогда не соглашусь. Я для того, чтобы изменить Лефортово, и тогда, и теперь по-революционному готов был грызть их человеческое мясо зубами. Я буду уничтожать тех, что в погонах, я буду жрать их поедом. Думаешь, почему они так стремятся прикончить Жору-Людоеда, Жака, Томмазо Кампанелла и всех им подобных?.. Они же трусливы… Они же трусы. Те, что в погонах, чувствуют, что за такое вот Лефортово рано или поздно придет к ним от нас расплата. Не от одного меня – я лишь простой тюремный человек, но и я буду грызть их зубами, пока хватит сил. Ты говоришь, Лефортово тебя угнетает. И мои губы устали твердить об угнетении. Но я ни разу не дрогнул, как ты, я всегда шел прямо. Потому-то разлука со свободой и счастьем у меня всегда близка и неизбежна. Но я рожден для мук и в счастье не нуждаюсь!
– Людоед, пора с ним заканчивать. Сейчас этот выйдет, который меня… – подал голос Жак. – Неизвестно, как тогда все вывернется!.. Давай, Людоед, возьмем его с собой в Дедовск, вынем душу…
– Погоди, дай с человеком поговорить! Он же настоящий! Сейчас он все поймет и сам по-доброму все сделает, – оборвал его Жора-Людоед. – Своими тюрьмами, своими концентрационными лагерями те, что в погонах, меня не запугают. Каким я был раньше?.. Я был юным, свежим, бегал по траве, росе, срывал цветы. А потом это, – он обвел округу руками, – навалилось… Ты правильно говоришь: угнетает! И не только здесь, в Лефортово, не только здесь угнетает, – Жора-Людоед говорил страстно. – Я жил тогда у покойной мамы в деревне: обвалившиеся заборы, небо в рваных облаках, пьянчуга у забора лежит, дождь, мрачный ветер, покосившиеся избы. Советская власть в лице своих лучших, в кавычках, представителей из милиции издевалась над моими родственниками. Это был геноцид хуже гитлеровского. Я плакал, я рыдал кровавыми слезами. И тогда я решил – рви мясо, ешь, выбегай свирепым волком из дома и грызи человеческое мясо… Я рыдал, я рыдал… В моих слезах было что-то от наслаждения… Я оплакивал этих крестьян. Все это Лефортово течет омерзительнейшим, самым мерзким гноем, здесь все прогоркло. Все эти дома – им давно уже вспороли животы. Я сам за то, чтобы этого не было, но ты, Томмазо Кампанелла, не должен так мне, русскому человеку, говорить: не должен говорить, что это тебя угнетает, не должен ненавидеть Лефортово. Да, это пропащий мир, но я за этот пропащий мир готов рвать человечье мясо голыми руками, зубами. У меня сердце готово расколоться и выскочить из груди. У меня такое огромное чувство тут сидит, – Жора- Людоед показал рукой на свою грудь. – Я в любую минуту готов свалиться и умереть от любви к этому нищему, темному, корявому. Я даже наших нищих люблю. Я не отдам это ни за какие деньги. И только пусть те, в погонах, помнят: ничто не останется неотомщенным. Даже самые лютые страдания неотомщенными не останутся. Пусть не пугают, им не запугать Жору-Людоеда!.. Фабричная, конторская работа, занудство это подленькое – все это не по мне. Я люблю ресторан, удаль, и им не лишить меня хорошего настроения так, как они тебя, Томмазо Кампанелла, его лишили!.. Будь человеком, Томмазо Кампанелла, верни мне то, что тебе не принадлежит!..
– Мне нечего тебе возвращать, – ответил Томмазо Кампанелла. – Тюремного паспорта у меня больше нет… Хотите – обыщите, – Томмазо Кампанелла расстегнул пальто и поднял руки вверх. Жак, не убирая ножа, одной рукой быстро обыскал его.
– Точно, тюремного паспорта нет! – подтвердил волосатый человек. – Только этот… Но это его, не тюремный, – и с этими словами Жак сунул паспорт Томмазо Кампанелла обратно ему в карман. Убрав нож, он вышел из-за спины Томмазо Кампанелла.
– А-а, так ты струсил, Томмазо Кампанелла, скинул тюремный паспорт с рук! – воскликнул Жора- Людоед. – А я думал,– что ты большой, светлый человек. Ошибся, значит!.. Ну что ж, иди, работай в конторку или на фабрику, как те, что в погонах, велят!.. Трудись, как все лефортовские обитатели трудятся!.. Как все здешние конторские да фабричные работнички. Вон они везде, куда ни глянь, воняют, – Жора-Людоед вновь обвел округу рукой. – Подленький обоз свой тащат, на светлое будущее батрачат – наследники своих подленьких трудармий. Не набатрачат!.. Целое интендантство под руководством тех, что в погонах, создали. Я это интендантство всю жизнь ненавидел и буду с ним до последней капли крови бороться. Те, что в погонах, целые армии загнали на Север и принуждают всю страну быть этим армиям интендантством. У них и в Лефортово интендантство. Только здесь те, что в погонах, подленько просчитались. Шило из мешка торчит. Видно – жизни тут нет. Не для жизни строили. Для интендантства. Я их рвал зубами, мне мой романтизм был дороже всей их рабской воли. Мне на допросе цинично объяснили, что моего романтизма надолго не хватит. Потому что держать масть и не уступать власть – тут особые работы нужны, воровские. Воровские работы – то же занудство… Интендантство…
– Людоед, хватит!.. Хватит! – попытался остановить его Жак, но Жора-Людоед продолжал:
– Я, Томмазо Кампанелла, тоже революционер в настроениях. Только не такой трусливый слабак, как ты. Я шел не сгибая головы против Лефортовского интендантства, а меня подленько поставили в ситуацию, когда я вынужден был, просто вынужден был оставить свой романтизм и создать еще одно, свое собственное, карманное интендантство. У меня впереди была колючая проволока, и я не мог позволить себя поранить. У меня борьба была, цель…
– Людоед, да что с тобой?! – опять не выдержал Жак.
– Я себя своей собственной колючкой опутал, – не обращал на него внимания Жора-Людоед. От ража у него свело скулы. – Я свой романтизм отстаивал. Я создал позади себя еще одно интендантство. Свой личное обоз. Держи масть и не уступай власть!.. Я умирал детской душой на этих воровских работах. Подлое занудство!.. Я романтизм свой душил и обливался слезами каждый день и каждый час, но мне старшие воры объясняли: наша лямка такая – ставить шею, дармовых долей не получишь. Я слушал их, но я их не переставал ненавидеть: они отняли у меня мое солнце, мою правду, мое светлое сердце, они забрали у меня счастливую жизнь – все, о чем мечтал, надеялся долгими зимними вечерами. Они говорили: ставить шею надо, – говоря, Жора-Людоед очень внимательно смотрел на Томмазо Кампанелла. – Есть о чем нам поговорить… Я ненавижу интендантство. И в Лефортово, и в себе. И в тебе. Когда два человека одной болью страдают, есть мужественный мужской обычай – пустить по кругу чарку. Я приглашаю тебя с нами, Томмазо Кампанелла. Вижу – запутался ты, ослаб, дорогу верную потерял, помощь тебе моя нужна! А мне ты расскажешь, куда тюремный паспорт делся. Пока не расскажешь, я тебя от себя ни на шаг не отпущу! А соврешь – найду и убью.
– Тюремного паспорта у него нет, – неожиданно раздалось позади них. – И бесполезно его на этот счет трясти. Он ничего не знает. Все знаю только один лишь я.
Вместе с двумя ворами Томмазо Кампанелла обернулся и увидел стоявшего в нескольких шагах от них и как-то странно улыбавшегося Паспорта-Тюремного.
– Собственно, я хочу поговорить с Жорой-Людоедом, но могу и при двух других, – продолжил свою речь Паспорт-Тюремный.
– С чего началась вся нынешняя передряга с тюремным паспортом? – спросил он, обращаясь к Жоре- Людоеду, и, так и не дав двум ворам опомниться, тут же сам на свой вопрос и ответил:
– Все началось с разговора, который однажды – а было это «однажды» не так давно – произошел между Жорой-Людоедом и молодой актрисой Юнниковой. Разговор этот, прямо скажем, можно смело назвать серьезной ошибкой Жоры-Людоеда. Но что делать, случилась и на Жору-Людоеда, как на ту старуху из известной поговорки, проруха. Он в припадке совершенно необъяснимой откровенности рассказал молодой