что угодно!.. Вот уж, воистину, бедовый человек! От слова «беда».
– Да, он истинный революционер настроений! – заметил учитель Воркута.
– Давай, валяй, палец так палец! – мрачно проговорил Охапка, глядя на стоявших вокруг него людей. – Хрен с ним, с пальцем. И не такое теряли! Пропадали и хуже. Подумаешь, палец! Не хотелось, конечно, мне лишаться пальца, без него я работать не смогу по специальности, но раз кругом такая хреновая жизнь, то хрен с ними – и с работой, и со специальностью, и с пальцем!..
Он замахнулся, и тесак упал вниз. Пальца по крайнюю фалангу – как не бывало. Брызнула кровища.
Охапка уронил тесак на пол и как-то тоскливо-тоскливо на одной ноте заныл, впрочем, не очень громко: «А-а-а…»
Журнал «Театр» стошнило.
– Мерзость!.. Какая мерзость! Отвращение! Отвращение! – запричитала женщина-шут. – Уберите этого мерзкого Охапку отсюда! Прогоните их всех вон! – продолжала она все громче и громче. – Этот Охапка – не человек!
Между тем Охапка со вздувшимися на шее венами, с глазами, затуманенными болью заговорил:
– За спины не прятались, ни за чьи спины не прятались! Воевали честно! – опять было совершенно невозможно понять, если, конечно, не знать из того, что рассказал дедок, что это все происходило не с самим Охапкой. – Ни за кого не прятались! Что-что, а страх мы сразу порастеряли. Мы сразу без страха остались. Его как будто и не было, страха этого. И теперь так же, теперь так же надо… Мы точно… Я так скажу, за Родину надо драться, за Родину. За березки родные можно и горло перегрызть. А вот это, вот это, вот всякой жестокости – этого мы не признаем. Колька мне говорил, рассказывал мне Колька – был там у них один, настоящий садист. Он на войну специально попросился… – тут Охапка явственно стал бледнеть, так что это стало заметно даже в полусумраке хориновского зальчика.
– А парень-то – с душой! – произнес Жак и, достав из кармана какую-то грязную тряпицу, служившую ему, видимо, для сморкания, ловким образом перетянул Охапке покалеченный палец.
– Смотри, сиди тихо теперь, а то Жора-Людоед тебя накажет! Он сегодня не в настроении, – припугнул Охапку Жак. – Совиньи, что в Лефортово жил, ты знал?
Многие хориновцы в этот момент встрепенулись.
– Да-а!.. Знал! Я все Лефортово знаю. А Совиньи знаю отлично! – кажется, даже и теперь похвастался Охапка.
– Так вот смотри, чтобы с тобой Жора-Людоед не сделал того же, что он недавно сделал в шашлычной с этим самым Совиньи, которого ты так хорошо знал, – прищурившись, сказал Охапке Жак.
Жора-Людоед тем временем внимательно и совершенно не стесняясь рассматривал находившихся в зальчике самодеятельных артистов, которые давно уже были ни живы ни мертвы от страха. Под стулом лежал медвежий тесак, а на стуле – отсеченная и неживая, какая-то вся сморщенная фаланга Охапкиного пальца.
Произошедшее было настолько просто и настолько «в общем-то ничего не случилось с Охапкой», как потом скажет один из участников самодеятельного театра, видевший всю сцену с отрубанием пальца, что хориновцы не могли вымолвить ни слова.
Потом тот же самый хориновец, что видел всю сцену, скажет еще, что «усекновение пальца внешне выглядело очень просто и внешне совсем ничего особенного не произошло ни во время, ни после него, даже Охапка, кажется, пережил это не тяжелее, чем как если бы ему, скажем, вырвали зуб, но в головах и настроениях участников самодеятельного театра происходило что-то такое ужасное, нечто такое необъяснимое, даже мрачное, тяжелое, невероятное, что потом они не могли непрерывно не возвращаться мыслями к этому отпечатавшемуся в памяти навечно эпизоду. А Жора-Людоед оставался спокоен. На то он и Людоед!»
Как раз в этот момент Жора-Людоед заметил, что в сумраке за разломанным стендом Музея молодежи прежних лет кто-то прячется, но рассмотреть прятавшегося он никак не мог и потому вытянул шею…
– А что сделал Жора-Людоед с Совиньи? – спросил Охапка, баюкая здоровой рукой раненную. Его опьянение постепенно проходило, и он все сильнее начинал чувствовать боль.
Как бы неуютно ни чувствовали себя в этот момент артисты самодеятельного театра, а и они с жгучим любопытством уставились теперь на Жака.
– Он заживо сварил его голову в масле для чебуреков! – спокойно произнес тот.
– Вы врете! Вон стоит Совиньи, цел и невредим! – истерично воскликнул Журнал «Театр».
На этот раз вздрогнул уже Жора-Людоед, который так и не смог рассмотреть, кто же прячется за разломанным музейным стендом.
В следующее мгновение Совиньи наконец-то покинул свое укрытие и сам вышел навстречу Жоре- Людоеду.
– Да, вот он! – удовлетворенно проговорил Журнал «Театр».
– Здравствуй, Совиньи! – шагнул ему навстречу Охапка.
– Я тебя не знаю, – сухо сказал Совиньи, даже не посмотрев в Охапкину сторону, и тот сразу стушевался. Взгляд Совиньи тем временем сверлил Жору-Людоеда.
– Ну что, дружок… Один в вашей троице уже без пальца, а двое других – все еще с пальцами. Непорядок!.. – угрожающе проговорил Совиньи. – Впрочем, отрубить вам пальцы будет мало. Я вам еще глаза повыкалываю!
В следующую секунду Жак, выхватив из кармана короткий нож с выскакивавшим при нажатии кнопки блестящим лезвием, бросился на Совиньи, но отброшенный кулаком великана, точно механическим молотом, отлетел в сторону, с грохотом опрокинув набок сразу несколько стульев, стоявших в хориновском зрительном зале, и остался лежать недвижим. Блестящий нож его отлетел на несколько метров в сторону, куда-то под музейные стенды, где его уже не было видно.