тебя! Дядька, дядька, иди сюда, дурак, дай я тебя обниму… – но странно, глаза Охапки вовсе не стали добродушными, а наоборот, точно бы помертвели, застыли. Тут Охапка дернулся всем телом в сторону учителя Воркуты, потянул к нему руки – непонятно, то ли для того, чтобы обнять, то ли, чтобы схватить за волосы.
Учитель Воркута отшатнулся, впрочем, самообладания не потерял:
– Уберите от меня свои руки! – сказал он твердо. Жора-Людоед хрипло рассмеялся:
– А он мне нравится, этот парень! – проговорил Жора-Людоед. – Наш человек, бедовый! И кончит обязательно плохо. Сегодня же вечером какой-нибудь страшный конец ему придет. Или поезд его, пьяного, на части разрежет. Или убьют его где-нибудь в пьяной драке, поскольку он же слабак и придурок и нож как следует в руке держать не может. Истерик он дешевый. И обязательно сегодня же вечером ему конец настанет. Обязательно какой-нибудь ужасный конец. Прибьют его на улице, как перешибают в конце концов ломом хребет брехливой бездомной собаке, которая бегает и на всех брешет…
Охапка отпрянул назад, – странное изумление пополам с болью отразилось в его лице. Потом оно помрачнело, как-то сдвинулись брови, Охапкины руки заскользили по стоящему как раз рядом с ним стенду музея молодежи прежних лет. В конце рука его зацепилась за какой-то выступ на музейном стенде, словно бы он нашел долгожданную опору.
– Ладно, валяй, давай – добивай… Добивай, ладно, – проговорил он с искаженными губами. В это мгновение лицо его точно бы разом состарилось. Как будто исполнилось ему уже, по крайней мере, сорок лет.
Но молчание его было совсем кратким – прежняя стихия, прежнее исступление проявилось с новой силой:
– Братаны, как они нас подставили! Бэ-тэ-эры идут на восьмидесяти километрах в час, так, чтобы не успели подбить, – он отчего-то называл удивительные подробности, которые, безусловно, мог знать только со слов товарища-солдата. Но так страстна и так прочувствована была речь его, словно все с ним самим произошло совсем только недавно – едва ли не вчера только он сам, можно было подумать, ехал в том бронетранспортере. Он то и дело моргал и как-то уж очень крепко сжимал веки. И непрестанно, ни на секунду не имея успокоения, двигались его руки – красные, с кожей, растрескавшейся от экземы, должно быть, нервной.
Тут учитель Воркута стал подмечать, что Охапка не выглядит пьяным, хотя, конечно, было ясно, что он очень сильно пьян. Но как-то так естественно и явно незатруднительно было Охапке в этом состоянии, что совсем не усматривалось в нем пьяного человека, то есть человека, который подавлен на время вином, заторможен, глуп, еле языком ворочает. – Люди, что же вы?.. Не понимаете, что я вас всех люблю?! Люблю! Люблю! – несколько раз повторил он. Его речь как-то слишком быстро перескакивала с предмета на предмет. – Ну, что же, почему вы не верите?! Как вам доказать? Как?.. Скажите!
– А ведь и вправду докажет, если надо! – проговорил испуганно и недовольно учитель Воркута. – И убьет, и жизнью пожертвует!..
– Не волнуйтесь, не пожертвует! – скептически сказала женщина-шут. – Убить – по пьяной лавочке – убьет, а жизнью – не пожертвует… Он же алкоголик. А алкоголики ни за кого жизнью пожертвовать не могут.
Жора-Людоед, который стоял и внимательно слушал и Охапку, и замечания хориновцев, вдруг проговорил, обращаясь к пьяному парню:
– Брат, полпальца себе отхвати, и мы тебе поверим, – с этими словами он достал из-за пазухи и протянул Охапке медвежий тесак. Видимо, тот самый, что они с Жаком не так давно на перекрестке возле светофора у Охапки же и отняли. – Полпальца себе рубани – и ты точно нам брат. Раз ты такой удалой парень, раз ты всех так любишь, раз ты на любое дело за нас всех готов идти – докажи! Отруби себе полпальца, чтобы доказать нам, что ты не трепло, не болтун, не хвастун. А то мы подумаем, что ты только болтун и несерьезный человек.
Жак посмотрел на Жору-Людоеда озабоченно и с укоризной и поднял вверх руку, словно предупреждая о чем-то. Но было поздно – Охапка уже взял протянутый ему тесак.
Между тем Охапка теперь смотрел на тесак, словно припоминая что-то… Но, видно, так ничего и не припомнилось ему, потому что затем, очень спокойно, встал со стула и положил на его сиденье левую руку, поджав к ладони все пальцы, кроме среднего. Глаза его были остекленевшими, а губы – упрямо сжаты. Ни тени колебания не отразилось в его лице. Напротив, Охапка приступил к делу с большим толком, словно отрубить себе палец было для него все равно, что выполнить какую-то привычную фабричную работу.
– Ой, ой, ой! – Светлана – женщина-фельдшер, уже было бросилась, чтобы удержать Охапку, но Жора-Людоед решительным жестом остановил ее, и она замерла на месте и больше уже не произносила ни слова.
Теперь то, что происходило между Охапкой, Жорой-Людоедом и Жаком, происходило отдельно от участников самодеятельного театра «Хорин», так, как будто это был некий спектакль, театральная постановка мрачной и жестокой пьесы, а самодеятельные артисты «Хорина» оказались на этом спектакле в качестве только лишь зрителей. После остановленного Жорой-Людоедом порыва женщины-фельдшера, никто из самодеятельных артистов больше не сделал ни одной попытки как-то вмешаться в ход этой мрачной пьесы, прекратить ее.
– Стыдно! Мы жалкие трусы, – проговорил Журнал «Театр». – Но что мы можем сделать против этих горилл?! Что они здесь устроили! А мы все стоим и молчим, и смотрим…
– Теперь хориновскому вечеру точно конец! – мрачно прошептал учитель Воркута.
– Нет, не конец… – расслышав его слова, откликнулась также тихо Светлана, что работала фельдшером. – Хоринов-ский вечер только начинается! Вот она, настоящая революция в хориновских настроениях. Смотрите туда, на сцену, там сейчас начнет играть очень важный эпизод один по-настоящему серьезный артист! Сейчас от вида этой сцены в ваших головах произойдет настоящая революция в настроениях! В этом театре все будет правдоподобным, и кровь – настоящая. Произойдет настоящая революция в настроениях!
– Кажется, она уже некоторое время происходит… – заметил Журнал «Театр».
Тем временем Охапка, уже приготовившийся превратиться в калеку, посмотрел, перед тем как отрубить себе палец, на окружавших его людей долгим, серьезным взглядом.
– Он не ценит ничего… Ничего, кроме своих бессмысленных и ужасных сиюминутных чувств! – потрясенно сказал Журнал «Театр». – Ради этих чувств, ради развития своих настроений он пойдет на все,