пытались смягчить тот факт, что именно вы меня произвели на свет, покаянием, смирением, попытались бы сделать хоть что-нибудь, что бы облегчило мои страдания. Страдания от того, что именно вы мои родители. Так нет же! Вы словно постарались сделать все, чтобы я как можно больше ощутил то, в каком ужасном месте и от каких ужасных неярких родителей мне довелось родиться».
– Мой Собачонка мучается от того, что я не ярок, я не соответствую блеску, – проговорил актер, что играл Господина Радио в рижском аэропорту. – Но я хочу спасти его от этих мучений. И значит, нет мне другого выхода, кроме как предать самого себя, свою тихую, спокойную жизнь и кинуться в погоню за соответствием блеску. Это будет автоматически требовать предательства. Предательства призвания радиоэлектронщика. Но для меня это ужасно. Невыносимо! Я не могу легко предать свое призвание, свою профессию, будь она хоть трижды неярка.
– Но вы же предали, предали себя, свою профессию! – воскликнула женщина-шут, обращаясь почему- то не к сценическому Господину Радио, а к настоящему.
– Да, предал, – согласился настоящий Господин Радио. – Но вы бы знали, какой трагедии мне это стоило! И пошел я на нее только из-за детей. Из-за своих детей.
– У вас есть дети? – удивилась женщина-шут.
– Да, есть, – ответил настоящий Господин Радио. – Двое. Мальчик и девочка. Помните, когда к нам в «Хорин» на репетицию в здание школы пришла милиция, я сказал, что мы создали наш «Хорин» исключительно для того, чтобы помочь детям. Я говорил тогда именно о тех детях, что страдают от того, что у них неяркие, не той категории родители. Мы, родители, должны сделать что-то, какую-то хориновскую революцию, чтобы наши дети никогда не могли произнести тот монолог, что произнес сейчас Собачонка.
Хориновцы не видели этого, но при упоминании милиции незнакомец, что некоторое время назад незаметно вошел и тихонечко присел на какую-то деревянную тумбу в самом дальнем конце зала, недовольно заерзал.
– Но вот, что я сейчас думаю, – продолжал настоящий Господин Радио. – Ведь дети могут страдать из-за того, что у них неяркие родители, только пока они не вышли из детского возраста. Таким образом, чтобы избавить своих детей от страданий по поводу того, что я, Господин Радио, не соответствую блеску, я переживаю трагедию, затеваю хориновскую революцию, предаю свою профессию. А потом дети взрослеют, сами становятся неяркими дяденьками и тетеньками и говорят мне, что весь этот блеск – это чушь. Что блеску вовсе и не обязательно соответствовать, что на самом деле надо просто честно трудиться в своей неяркой профессии, которую дал тебе Бог, и не забивать себе голову всякой ерундой. И в детстве они никогда не страдали от того, что их родители не соответствуют блеску. И значит все, что я натворил, стараясь соответствовать блеску, это – только глупость и бред?! Я не могу определить, прав я или нет. Носят ли мои дети и вообще все дети земли в своих головах «школьное сочинение» Собачонки, эдакое «посвящается родителям»?! Их ли это сочинение тоже?! У меня в моем детстве было такое сочинение. Но, может быть, я – это исключение?! Может быть, у других детей подобных мыслей нет? Тогда все, что я делаю, из-за чего я мучаюсь – это не просто напрасное дело. Это ужасное дело. Я предаю себя по причинам, которые существуют только в моем воображении. А этот Собачонка – это просто чертенок, который нарочно рассказывает мне от своего имени этот ужасный монолог, чтобы морочить меня. И мой двойник, который идет в театр, чтобы повторить там сцену из моей жизни, – это тоже чертенок, который морочит и мучает меня. Где истина? Кто он, мой двойник: несчастный страдающий ангел или издевающийся надо мной чертенок? Если чертенок, то пусть он подумает: не слишком ли он перебарщивает?
Произнося последние фразы, настоящий Господин Радио уже плакал. В хориновском зале воцарилась совершеннейшая, мертвенная тишина.
Наконец самопровозглашенный хориновский режиссер вытер тыльной стороной ладони слезы и сказал:
– Господа, может ли все, что я сказал, все эти мои мысли быть следствием чрезмерного развития во мне моей совести?
Женщина-шут всплеснула руками и хотела уже что-то сказать, но не успела, потому что настоящий Господин Радио продолжил:
– Нет, не смейтесь надо мной, я и так понимаю, что я странен. Но что же делать, если мне никак не удается не быть таким странным. Если это совесть, то она мучает меня все сильнее и сильнее. И вот что я, наконец, хочу вам сказать. Вот в чем хочу признаться… Это правда, это не театр, это признание находится в области того, что есть на самом деле! За стенами «Хорина». Так вот, нынешний вечер революционен для меня еще и потому, что я решил в самом прямом и простом смысле хоть как-то загладить свою вину: я решил избавить от себя своих детей – мальчика и девочку. Я денусь куда-нибудь от них. Я избавлю их от себя. Я исчезну из их жизни, начиная с сегодняшнего вечера. Или я приду обратно к ним, но приду лишь в том случае, если хориновская революция добьется успеха и жизнь моя каким-то невероятным образом переменится и станет наполненной блеском. Так я решил. Решение мое окончательно. Победа хориновской революции настроений, или я никогда не вернусь к своим детям!
В этот момент на сцену вышел Глашатай и громким оглушительным голосом произнес:
– Уважаемые участники самодеятельного хора на иностранных языках «Хорин»! Не надо забывать, что нам надо попасть во чрево рыбы. Вот уже объявляют наш рейс! Это рыба! Она заглатывает нас и дальше, там, в ее кишках, всегда влажно и тепло, и, главное, попав в чрево рыбы, никуда из него не деться: два часа замкнуты под замок, проглочены, не переварены, ни мертвы ни живы, замурованы заживо, ни Рига, ни Москва, ни Латвия, ни Россия, пограничье, безвременье, ужас. Пасть не откроется, лучик света не промелькнет… За облаками, высоко, старая рыбина не полетит. Она нырнет в туман, что низко стелется, она, поводя мордой из стороны в сторону, заскользит, заизвивается в черноте омута недалеко от земли, близко к верхушкам деревьев: латвийских деревьев, пограничных деревьев, русских деревьев, подмосковных деревьев, деревьев в окрестностях аэропорта Шереметьево. Над шоссейными дорогами и перелесками, полями и оврагами, огнями ночных деревень и семафорами у одиноких переездов в ночи, над поездами и рыбаками, невидимая, едва слышная, обтекаемая воздушными вихрями помчится рыбина, проглотившая хориновцев, в Москву. Ей надо в Москву. В Москву!.. Пасть она будет держать плотно сжатой, ровно дышать, неся в Москву свой нервный груз. И никуда из нее не выскочишь. Больше часа, всем вместе, в теплых внутренностях… Чрево рыбины!..
– Прекрасно! Прекрасно! – произнес тот матрос, что был постарше. – Вот это, действительно, настоящее замкнутое пространство. И никуда из него не выскочишь! Никуда не денешься. Как из внутренностей проглотившего тебя кита.
Появилась самодеятельная артистка, наряженная стюардессой. Правда, в отличие от тех блестящих стюардесс, о которых рассказывал сценический Господин Радио, эта была отнюдь не молодая и отнюдь в ней не было ничего блестящего. Если и было в ней что-то яркое, так это дешевая ярко-красная помада, которой она воспользовалась без всякого вкуса и соблюдения меры.