вкладывает в уста Томскому гипотезу (очень удобную для его, Каменева, целей). Подлый двурушник меряет здесь на свой аршин. Я и сейчас, вот этим письмом, борюсь за доверие. Но не для того, чтоб пакостить партии, а для того, чтобы иметь большие возможности работы: я не хочу падать жертвой подлой каменевской клеветы…
Хуже всего то, что эти убийцы говорят, будто я был с ними «согласен» или им «сочувствовал». Нигде не сказано, в чем согласен, в чем сочувствовал. Подлецы молчаливо вставляют сюда, очевидно, и террор, но нигде об этом не говорят прямо. Легко объяснить, почему. Не «своим» они об этом и не могли сказать, ибо сразу же бы «просыпались». На этом была построена у них вся система их отвратительной, подлейшей в истории практики. Поэтому речь никогда не шла — и не могла идти — о терроре. А между тем подлый намек (в расплывчатости самой формулировки) дан. Для чего? Для того, чтобы топить честных людей в той же вонючей яме с целью, о коей я уже говорил в самом начале письма.
Теперь необходимо сказать о пресловутых «связях» (моих). С Рейнгольдом я не имел удовольствия видеться, хотя он наиболее «осведомлен» (откуда?). С Каменевым, этим потенцированным стервецом (в последний период, о котором, собственно, и идет речь: я ведь не отрицаю своего тяжкого преступления в более ранний период и пресловутого разговора, «записанного» Каменевым и переданного им Троцкому), я виделся три раза и вел три деловых разговора. Все они относятся к тому времени, когда К [аменев] сидел в «Академии», намечался Горьким в лидеры Союза писателей (Постановлением Политбюро ЦК от 1 сентября 1934 года Л. Б. Каменев был рекомендован членом президиума и правления Союза советских писателей. —
Так вот мои три разговора (самое существенное):
Первый разговор. Я спросил К[аменева], не возьмется ли он вести, как намечаемый глава литературы, литературный отдел газеты, — тогда я, мол, поговорю об этом с тов. Сталиным. Ответ гласил (примерно, за смысл ручаюсь): «Я хочу вести тихую и спокойную жизнь, чтоб я никого не трогал и меня чтоб никто не трогал. Я хочу, чтоб обо мне позабыли и чтоб Сталин не вспоминал даже моего имени».
После этой декларации обывательщины и «тихой жизни» я предложение свое снял. Т. о., К[аменев] не только не посвящал в свои планы контрреволюции, но весьма основательно от меня маскировался, что и не удивительно. А теперь лжет злодейской и кровавой ложью.
Второй разговор был у нас в редакции в связи с какой-то печатавшейся у нас каменевской статьей (он тогда, как сказано выше, печатался и в «Правде»).
Третий разговор был в общежитии Академии наук, где останавливался всегда и я (мы тогда провели К[амене]ва, по постановлению ЦК, в вышеназванный институт директором). Там, в общежитии, были общие обеды, чаи, ужины, и все сидели за одним столом. Я читал вслух какую-то свою большую статью (академическую). Из политически важных вещей в памяти остался такой, примерно, диалог между Каменевым] и мной:
Кам[енев]: «Как дела?»
Я: «Прекрасно, страна растет, руководство блестяще маневрирует и управляет».
Кам[енев|: «Да, маневрирует и управляет».
Точка. Тогда я не обратил достаточного внимания на полуиронический, очевидно, тон. Теперь у меня это всплыло в памяти.
Но из этого вытекает, что Каменев прекрасно знал о моих партийных взглядах. А что он налгал, как негодяй?
Значит, «связи» с Каменевым не носили никоим образом преступного характера. ЦК «ставил» Каменева на работу, и с ним приходилось работать. Теперь только открылось, что Фриц Давид (И. Д. Круглянский, в 1926 году был направлен в Германию для нелегальной работы, в 1933 году возвратился в Москву и работал до ареста в 1936 году в Исполкоме Коминтерна. —
Теперь о Рейнгольде. Мне неизвестен разговор Томского с Зиновьевым в 1932 году, о чем говорит Рейнгольд. Что касается фразы: «Связь с Бухариным поддерживалась через Карева (заместитель заведующего отделом АН СССР. —
Во-первых, Карева я неоднократно встречал в Ак. наук, и притом, главным образом, на квартире управделами Академии, Ст. Волынского, старого, испытанного чекиста, который «сопровождал» Троцкого при высылке в Константинополь. Здесь Карев был свой человек, друг дома («Коля Карев»), и при такой специфической ситуации я никак не мог предполагать, что в Кареве сидит террорист. Ни намека ни на какие разговоры о терроре здесь, разумеется, не было. Может, это считать за «связь»? Тогда она была и у Волынского, и у его жены, и у всех академиков, кои часто торчали на этой квартире.
Во-вторых, я ровно ничего не знал о группе Эйсмонта до разбора этого дела в ЦК и уж подавно не знал, что Карев был с ней в каких-либо отношениях (если вообще Рейнгольд здесь говорил правду, о чем не мне судить).
В-третьих, мне до сих пор неизвестно, чтобы группа Слепкова, группа контрреволюционная, была террористической. Правда, тов. Сталин самолично показывал мне ряд документов, из коих было видно, что эти люди у меня «вырвались из рук» (Сталин) уже давно, что давно они мне не доверяли, а некоторые считали предателем, что они ушли далеко, что где-то на периферии и здесь иногда всплывали террористические гнусные разговоры, о коих я из этих документов только и узнал. Но до сей поры я не знаю, что группа была террористической. Описания пресловутой конференции, которые мне в свое время давали по распоряжению тов. Сталина, не содержали ни намека на террор. А это было последнее, что я знал о группе Слепкова.
Следовательно, и из «сообщения» Рейнгольда ничего не получается. С кем бы и как Карев ни был связан, со мной он был «связан» литературно-философскими беседами на квартире у С. Т. Волынского, и я не имел — и не мог иметь — вплоть до прочтения газет с отчетами о процессе, ни малейшего представления о его террористической роли.
Мне хочется, наконец, сказать несколько слов о своей заграничной поездке. Вы, вероятно, знаете, что на моем докладе в Париже не кто иной, как троцкисты, произвели враждебную демонстрацию и были выведены нашими боевиками. Вы, б. м., знаете и о том, что парижские троцкисты готовились сделать мне и более крупные неприятности и что наша агентура просила меня поэтому во что бы то ни стало переехать из отеля в полпредство; что даже французская полиция выставила для моей охраны наряды полисменов, ибо ждали нападения на мою личность… Признаюсь, пасть под такими ударами было бы много лучше, чем пасть под ударами каменевской клеветы, подхваченной своими, близкими, товарищами (см. некоторые резолюции). Я сейчас потрясен до самого основания трагической нелепостью положения, когда, при искреннейшей преданности партии, пробыв в ней тридцать лет, пережив столько дел (ведь кое- что я делал и положительное), меня вот-вот зачислят (и уж зачисляют) в ряды врагов — да каких! Перестать жить биологически — стало теперь недопустимым политически. Жизнь при политической смерти не есть жизнь. Создается безысходный тупик, если только сам ЦК не снимет с меня бесчестья. Я знаю, как теперь стало трудно верить, после всей зловонной и кровавой бездны, которая вскрылась на процессе, где люди были уже не-люди. Но и здесь есть своя мера вещей: не все люди из бывших