Пилестина;[406] открой его, и посмотрим, что там такое». Тотчас же открыв его, я сказал герцогу: «Государь мой, это фигура из греческого мрамора, и это вещь изумительная; я скажу, что для мальчика, я не помню, чтобы когда-либо видел среди древностей такую прекрасную работу и в таком прекрасном роде; так что я предлагаю себя вашей высокой светлости, чтобы вам ее восстановить, и голову, и руки, ноги. И сделаю ему орла, чтобы его окрестить Ганимедом. [407] И хотя мне и не подходит платать статуи, потому что это ремесло некоих чеботарей, каковые делают его весьма скверно; однако же совершенство этого великого мастера призывает меня услужить ему». Понравилось герцогу очень, что статуя так хороша, и он стал меня расспрашивать о множестве вещей, говоря мне: «Расскажи мне, мой Бенвенуто, подробно, в чем состоит столь великое искусство этого мастера, каковое приводит тебя в такое изумление». Тогда я показал его высокой светлости наилучшим способом, каким я умел, чтобы сделать ему понятной эту красоту, и силу умения, и редкостный пошиб; о каковых вещах я поговорил много, и делал это тем охотнее, зная, что его светлость находит в этом превеликое удовольствие.
LXX
Пока я так приятно занимал герцога, случилось, что один паж вышел вон из скарбницы и что, когда он выходил, вошел Бандинелло. Увидав его, герцог почти возмутился и со строгим лицом сказал ему: «Чего вам здесь?» Сказанный Бандинелло, ничего не ответив, тотчас же бросил взгляд на этот ящичек, где была сказанная раскрытая статуя, и с этаким скверным смешком, покачивая головой, сказал, повернувшись к герцогу: «Государь, это все то же, о чем я столько раз говорил вашей высокой светлости. Знайте, что эти древние ничего не смыслили в анатомии, и поэтому их работы сплошь полны ошибок». Я молчал и не обращал внимания на то, что он говорит; даже повернулся к нему спиной. Как только этот скотина кончил свою противную болтовню, герцог сказал: «О Бенвенуто, это совсем обратное тому, что такими прекрасными доводами ты мне только что так хорошо доказывал; так что защити ее немножко». На эти герцогские слова, обращенные ко мне с такой любезностью, я тотчас же ответил и сказал: «Государь мой, вашей высокой светлости да будет известно, что Баччо Бандинелли состоит весь из скверны, и таким он был всегда; поэтому, на что бы он ни взглянул, тотчас же в его противных глазах, хотя бы вещь была в превосходной степени сплошным благом, тотчас же она превращается в наихудшую скверну. Но я, который единственно влеком ко благу, вижу правду более свято; поэтому то, что я сказал про эту прекраснейшую статую вашей высокой светлости, это сплошь чистая правда, а то, что про нее сказал Бандинелло, это сплошь та скверна, из которой единственно он состоит». Герцог слушал меня с большим удовольствием; и пока я все это говорил, Бандинелло корчился и строил самые безобразные лица из своего лица, которое было пребезобразно, какие только можно себе представить. Вдруг герцог двинулся, направляясь через некие нижние комнаты, и сказанный Бандинелло следовал за ним. Дворецкие взяли меня за плащ и повели меня позади него, и так мы следовали за герцогом, покамест его высокая светлость, придя в одну комнату, не уселся, а Бандинелло и я, мы стояли один по правую сторону, а другой по левую сторону от его высокой светлости. Я молчал, а те, что были вокруг, несколько слуг его светлости, все смотрели пристально на Бандинелло, слегка посмеиваясь меж собой тем словам, которые я ему сказал в той верхней комнате. И вот сказанный Бандинелло начал разглагольствовать и сказал: «Государь, когда я открыл моего Геркулеса и Кака,[408] мне, право, кажется, что больше ста сонетишек на меня было сочинено, каковые говорили все самое дурное, что только может вообразить это простонародье». Я тогда ответил и сказал: «Государь, когда наш Микеланьоло Буонарроти открыл свою ризницу,[409] где можно видеть столько прекрасных фигур, то эта чудесная и даровитая Школа, подруга истины и блага, сочинила на него больше ста сонетов, состязаясь друг с другом, кто лучше про нее скажет; и вот, как работа Бандинелло заслуживала всего того плохого, что он говорит, что было про нее сказано, так заслуживала всего того хорошего работа Буонарроти, что про нее было сказано». При этих моих словах Бандинелло пришел в такое бешенство, что готов был лопнуть, и повернулся ко мне и сказал: «А ты что сумел бы ей вменить?» — «Я тебе это скажу, если у тебя хватит настолько терпения, чтобы меня выслушать». Он сказал: «Ну, говори». Герцог и остальные, которые тут были, все насторожились. Я начал и прежде всего сказал: «Знай, что я сожалею, что должен сказать тебе недостатки этой твоей работы; но не я это скажу, а скажу тебе все то, что говорит эта даровитейшая Школа». И так как этот человечишко то говорил что-нибудь неприятное, то выделывал руками и ногами, то он привел меня в такую злобу, что я начал гораздо более неприятным образом, нежели, действуй он иначе, я бы сделал. «Эта даровитая Школа говорит, что если обстричь волосы Геркулесу, то у него не останется башки, достаточной для того, чтобы упрятать в нее мозг; и что это его лицо, неизвестно, человека оно, или быкольва, и что оно не смотрит на то, что делает, и что оно плохо прилажено к шее, так неискусно и так неуклюже, что никогда не было видано хуже; и что эти его плечища похожи на две луки ослиного вьючного седла; и что его груди и остальные эти мышцы вылеплены не с человека, а вылеплены с мешка, набитого дынями, который поставлен стоймя, прислоненный к стенке. Также и спина кажется вылепленной с мешка, набитого длинными тыквами; ноги неизвестно каким образом прилажены к этому туловищу; потому что неизвестно, на которую ногу он опирается или которою он сколько-нибудь выражает силу; не видно также, чтобы он опирался на обе, как принято иной раз делать у тех мастеров, которые что-то умеют. Ясно видно, что она падает вперед больше, чем на треть локтя; а уже это одно — величайшая и самая нестерпимая ошибка, которую делают все эти дюжинные мастеровые пошляки. Про руки говорят, что обе они вытянуты книзу без всякой красоты, и в них не видно искусства, словно вы никогда не видели голых живых, и что правая нога Геркулеса и нога у Кака делят икры своих ног пополам; что если один из них отстранится от другого, то не только один из них, но и оба они останутся без икр в той части, где они соприкасаются; и говорят, что одна нога у Геркулеса ушла в землю, а что под другой у него словно огонь».
LXXI
Этот человек не мог ждать, что у него хватит терпения, чтобы я сказал также и великие недостатки Кака; во-первых, потому, что я говорил правду, во-вторых, потому, что я давал это ясно понять герцогу и остальным, которые были в нашем присутствии, которые делали величайшие знаки и оказательства, что удивляются и затем понимают, что я говорю сущую правду. Вдруг этот человечишко сказал: «Ах ты, злой язычище, а куда ты деваешь мой рисунок?» Я сказал, что кто хорошо рисует, тот никогда не может плохо работать; поэтому я готов думать, что твой рисунок таков же, как и работы. Тут, видя эти герцогские лица и остальных, которые взглядами и действиями его терзали, он дал себя слишком победить своей дерзости и, повернувшись ко мне с этим своим безобразнейшим личищем, вдруг сказал мне: «О, замолчи, содомитище!» Герцог при этом слове насупил брови не по-доброму в его сторону, и остальные сомкнули рты и нахмурили глаза в его сторону. Я, который услышал, что меня так подло оскорбляют, осилен был яростью, но вдруг нашел выход и сказал: «О безумец, ты выходишь из границ; но дал бы Бог, чтобы я знал столь благородное искусство, потому что мы читаем, что им занимался Юпитер с Ганимедом в раю, а здесь, на земле, им занимаются величайшие императоры и наибольшие короли мира. Я низкий и смиренный человечек, который и не мог бы, и не сумел бы вмешиваться в столь дивное дело». При этом никто не смог быть настолько сдержанным, чтобы герцог и остальные не подняли шум величайшего смеха, какой только можно себе представить. И хоть я и выказал себя столь веселым, знайте, благосклонные читатели, что внутри у меня разрывалось сердце при мысли о том, что человек, самый грязный негодяй, который когда- либо рождался на свет, осмелился, в присутствии столь великого государя, сказать мне такое вот оскорбление; но знайте, что он оскорбил герцога, а не меня; потому что, не будь я в столь великом присутствии, он бы у меня пал мертвым. Когда этот грязный неуклюжий мошенник увидел, что смех этих господ не прекращается, он начал, чтобы отвлечь их от этих над ним насмешек, заводить новую речь, говоря: «Этот Бенвенуто хвастает, будто я обещал ему мрамор». На эти слова я тотчас же сказал: «Как! Разве ты не посылал мне сказать через Франческо, сына Маттео кузнеца, твоего подмастерья, что если я