самого вздутия, и вдруг получился Христос на кресте из того же вещества, что и солнце; и он был такой красоты в своем всеблагостном виде, какой разум человеческий не мог бы вообразить и тысячной доли; и пока я это созерцал, я говорил громко: «Чудеса, чудеса! О боже, о милосердие твое, о могущество твое бесконечное, чего ты меня удостаиваешь в это утро!» И пока я созерцал и пока говорил эти слова, этот Христос подвигался в ту сторону, куда ушли его лучи, и посередине солнца снова что-то начало вздуваться, как уже было раньше; и когда вздутие выросло, оно вдруг превратилось в образ прекраснейшей Мадонны, которая как бы восседала очень высоко со сказанным Сыном на руках, с прелестнейшим видом, словно смеясь; с той и с другой стороны она была помещена посреди двух ангелов, прекрасных настолько, насколько воображение не досягает. И еще я видел на этом солнце, по правую руку, фигуру, одетую подобно священнослужителю; она стояла ко мне спиной, а лицо имела обращенным к этой Мадонне и к этому Христу. Все это я видел подлинным, ясным и живым, и беспрестанно благодарил славу божию превеликим голосом. Когда это удивительное дело пробыло у меня перед глазами немногим более восьмой часа, оно от меня ушло; и я был перенесен на этот мой одр. Тотчас же я начал сильно кричать, громким голосом говоря: «Могущество божие удостоило меня показать мне всю славу свою, каковой, быть может, никогда еще не видело ничье смертное око; так что поэтому я знаю, что буду свободен, и счастлив, и в милости у Бога; а вы, злодеи, злодеями останетесь, несчастными, и в немилости божьей. Знайте, что я совершенно уверен, что в День Всех Святых, каковой был тот, когда я явился на свет ровно в тысяча пятисотом году, в первый день ноября, в следующую ночь в четыре часа, в этот день, который настанет, вы будете принуждены вывести меня из этой мрачной темницы; и не сможете поступить иначе, потому что я это видел своими глазами и на этом престоле божьем. Этот священнослужитель, который был обращен к Богу и который стоял ко мне спиной, это был святой Петр, каковой предстательствовал за меня, стыдясь, что в его доме чинятся христианам такие тяжкие неправды. Так что скажите это кому хотите, что никто не имеет власти делать мне отныне зло; и скажите этому господину, который держит меня здесь, что если он даст мне или воску, или бумаги, и способ, чтобы я мог ему выразить эту славу божию, которая была мне явлена, я ему, наверное, сделаю ясным то, в чем, быть может, он сомневается».
CXXIII
Кастеллан, хотя врачи не имели больше никакой надежды на его спасение, все еще пребывал в твердом уме, и у него прошла эта сумасшедшая дурь, которая одолевала его каждый год; и так как он целиком и полностью предался душе, то совесть его угрызала, и он по-прежнему считал, что я потерпел и терплю величайшую неправду; и когда он велел передать папе те великие вещи, которые я говорил, папа послал ему сказать, как человек, который не верил ни в Бога и ни во что, говоря, что я сошел с ума и чтобы он заботился, насколько можно больше, о своем здоровье. Услышав эти ответы, кастеллан прислал меня утешить и прислал мне чем писать, и воску, и некие палочки, сделанные, чтобы работать по воску, со многими любезными словами, которые мне сказал некий из этих его слуг, который меня любил. Этот был совсем обратное той шайке этих прочих злодеев, которым хотелось бы видеть меня мертвым. Я взял эту бумагу и этот воск и начал работать; и, пока я работал, я написал этот сонет, обращенный к кастеллану.
Когда б моя могла явить вам лира
Тот вечный свет, который в смертной доле
Мне дал Господь, вам эта вера боле
Была б ценна, чем скипетр и порфира.
О, если б знал великий пастырь клира,
Что зрел я Бога на его престоле,
Чего душа не может зреть, доколе
Не бросит лютого и злого мира;
Вмиг правосудия святые двери
Разверзлись бы, и пал бы, цепью связан,
Гнев нечестивый, воссылая крики.
Имей я свет, дабы по крайней мере
Чертеж небес искусством был показан,
Мне был бы легче крест скорбей великий.
CXXIV
Когда на другой день пришел и принес мне мою еду этот слуга кастеллана, каковой меня любил, я ему дал этот сонет написанным; каковой, втайне от тех других, злых слуг, которые меня не любили, дал его кастеллану; каковой охотно выпустил бы меня, потому что ему казалось, что эта великая неправда, которая была мне учинена, была немалой причиной его смерти. Он взял сонет и, прочтя его несколько раз, сказал: «Это не слова и не мысли безумца, но человека хорошего и честного»; и тотчас же велел одному своему секретарю, чтобы тот отнес его папе и чтобы отдал его в собственные руки, прося его, чтобы он меня выпустил. Пока сказанный секретарь носил сонет папе, кастеллан прислал мне света на день и на ночь, со всеми удобствами, каких в этом месте можно было желать; почему я и начал оправляться от недомогания моей жизни, каковое стало превеликим. Папа прочел сонет несколько раз; затем послал сказать кастеллану, что очень скоро сделает нечто такое, что будет ему приятно. И несомненно, что папа затем охотно выпустил бы меня; но синьор Пьер Луиджи сказанный, его сын, почти против воли папы, держал меня там насильно. Когда уже приближалась смерть кастеллана, а я тем временем нарисовал и вылепил это удивительное чудо, в утро Всех Святых он прислал с Пьеро Уголини, своим племянником, показать мне некои драгоценные камни; каковые когда я увидел, я тотчас же сказал: «Это знак моего освобождения». Тогда этот юноша, который был человек премалого рассуждения, сказал: «Об этом ты никогда и не думай, Бенвенуто». Тогда, я сказал: «Унеси прочь свои камни, потому что меня держат так, что я не вижу света, как только в этой темной пещере, в каковой нельзя распознать качества камней; а что до выхода из этой темницы, то не успеет кончиться этот день, как вы придете меня из нее взять; и это непременно должно быть так, и иначе сделать вы не можете». Он ушел и велел меня снова запереть; и, уйдя, отсутствовал больше двух часов по часам; затем пришел за мной без вооруженных, с двумя мальчиками, чтобы они помогли меня поддерживать, и так повел меня в те большие комнаты, которые у меня были раньше, — это было в 1538 году, — дав мне все удобства, какие я требовал.
CXXV
Немного дней спустя кастеллан, который считал, что я на воле и свободен, утесненный своим великим недугом, преставился от этой настоящей жизни, и взамен его остался мессер Антонио Уголини, его брат, каковой сообщил покойному кастеллану, своему брату, что он меня выпустил. Этот мессер Антонио, насколько я слышал, имел распоряжение от папы оставить меня в этой просторной тюрьме до тех пор, пока тот ему не скажет, что ему со мною делать. Этот мессер Дуранте,[277] брешианец, уже выше сказанный, сговорился с этим солдатом, аптекарем из Прато,[278] дать мне съесть какую-нибудь жидкость среди моих кушаний, которая была бы смертоносной, но не сразу; подействовала бы через четыре или через пять месяцев. Они придумали положить в пищу толченого алмазу; каковой никакого рода яду в себе не имеет, но по своей неописуемой твердости остается с преострыми краями и делает не так, как другие камни; потому что эта мельчайшая острота у всех камней, если их истолочь, не остается, а они остаются как бы круглыми; и только один алмаз остается с этой остротой; так что, входя в желудок, вместе с прочими кушаньями, при том вращении,