возвращаюсь в Рим, он сказал, что хочет умереть, чтобы мне досадить. На каковые слова с громким смехом кардинал сказал: “Он ничего лучше не мог придумать, чтобы показать нам, что он родился сиенцем200”. Затем, обернувшись ко мне, сказал: “Для нашего и твоего приличия, потерпи дня четыре или пять и не показывайся на Банки; потом ходи, где хочешь, а полоумные пусть помирают, если им нравится”. Я отправился к себе домой и принялся кончать медаль, которую было начал, с головой папы Климента, каковую я делал с оборотом, изображавшим Мир. Это была маленькая женщина, одетая в тончайшие одежды, препоясанная, с факельцем в руке, которая сжигала груду оружия, перевязанного в виде трофея; и там была изображена часть храма, в каковом был изображен Раздор, скованный множеством цепей, а вокруг была надпись, гласившая: “Clauduntur belli portae”. Пока я кончал сказанную медаль, тот, которого я ушиб, выздоровел, и папа, не переставая, обо мне справлялся; а так как я избегал показываться к кардиналу де’Медичи, потому что всякий раз, как я с ним встречался, его преосвященство заказывал мне какую-нибудь важную работу, чем очень мешал мне кончать мою медаль, то случилось так, что мессер Пьер Карнесекки201, большой любимец папы, взял на себя заботу осведомляться обо мне; так он искусным образом сказал мне, как папе хотелось бы, чтобы я ему служил. На что я сказал, что на этих же днях докажу его святейшеству, что я никогда не покидал службы ему.
Несколько дней спустя, кончив свою медаль, я выбил ее в золоте, и в серебре, и в латуни. Когда я показал ее мессер Пьетро, он тотчас же повел меня к папе. Было это днем, после обеда, в апреле месяце, и погода стояла прекрасная; папа был в Бельведере. Явясь перед его святейшество, я дал ему в руки медали вместе со стальными чеканами. Взяв их, сразу поняв великую силу искусства, которая в них была, взглянув мессер Пьетро в лицо, он сказал: “Никогда у древних не бывало таких медалей”. Пока он и другие их рассматривали, кто чеканы, кто медали, я смиреннейше начал говорить и сказал: “Если бы над властью моих зловредных звезд не было еще большей власти, которая помешала им в том, что они насильно чуть было мне не явили, ваше святейшество без своей и моей вины лишились бы верного и любящего слуги. А между тем, всеблаженный отче, в таких делах, где идешь на все, не будет ошибкой поступать так, как говорят некоторые бедные простые люди, когда они говорят, что надо семь раз примерить и раз отрезать. Если недобрый лживый язык одного моего злейшего противника, который так легко разгневал ваше святейшество, что оно пришло в такую ярость, велев губернатору, чтобы, как только поймает, он меня повесил; то, увидев потом такое неудобство, причинив самому себе такой великий вред, чтобы лишить себя слуги, о котором ваше святейшество само говорит, каков он, я думаю наверное, что и перед богом, и перед людьми ваше святейшество испытывало бы потом немалое угрызение. А между тем добрые и добродетельные отцы, а равно и таковые же хозяева, на своих сыновей и слуг не должны так стремительно обрушивать руку; потому что сожаление потом не служит им ни к чему. Раз господь помешал этому зловредному бегу звезд и сохранил меня вашему святейшеству я еще раз прошу его, чтобы оно не так легко на меня гневалось”. Папа, перестав рассматривать медали, с большим вниманием меня слушал; а так как тут же присутствовало много чрезвычайно важных синьоров, то папа, покраснев немного, видимо устыдился и, не находя другого способа, чтобы выпутаться, сказал, что он не помнит, чтобы он когда-либо отдавал такое распоряжение. Тогда, заметив это, я вступил в другие разговоры, так что я отвел этот стыд, который он обнаружил. Так же и его святейшество, вступив в разговоры о медалях, спросил меня, какого способа я держался, чтобы так удивительно их выбить, потому что они такие большие; оттого что у древних он никогда не видал медалей такой величины. Немного поговорили об этом, и он, который боялся, как бы я не начал ему поученьица хуже прежнего, сказал мне, что медали превосходны, и что очень ему нравятся, и что ему бы хотелось сделать еще другой оборот по своему вкусу, если такую медаль можно чеканить с двумя оборотами. Я сказал, что да. Тогда его святейшество велел мне, чтобы я изобразил историю Моисея, когда он ударяет в скалу и оттуда идет вода, а сверху надпись, каковая гласила бы: “Ut bibat populus”. И потом добавил: “Ступай, Бенвенуто; и ты еще не успеешь ее кончить, как я о тебе позабочусь”. Когда я ушел, папа похвалился в присутствии всех, что даст мне столько, что я смогу жить богато, уже не утруждаясь больше на других. Я усердно принялся кончать оборот с Моисеем.
Тем временем папа занемог; и так как врачи находили, что болезнь опасна, то этот мой противник, боясь меня, поручил некоим неаполитанским солдатам, чтобы они сделали со мной то, чего он боялся, как бы я не сделал с ним. Поэтому мне стоило многих трудов защитить мою бедную жизнь. Продолжая, я совсем кончил оборот; отнеся его к папе, я застал его в постели в преплохом состоянии. При всем том, он учинил мне великие ласки и захотел посмотреть медали и чеканы; и, велев подать себе очки и огня, так ничего и не мог разглядеть. Он начал щупать их слегка пальцами; поделав так немного, он испустил великий вздох и сказал некоторым там, что ему жаль меня, но что, если бог вернет ему здоровье, он все устроит. Три дня спустя папа умер202, и я, хоть мои труды и пропали, не упал духом и сказал себе, что благодаря этим медалям я сделал себя настолько известным, что всяким папой, который придет, буду применен, быть может, с большей удачей. Так я сам себе придал духу, похерив раз навсегда великие обиды, которые мне учинил Помпео; и, вооружившись с ног до головы, пошел в Сан Пьеро, поцеловал ноги покойному папе, не без слез; потом вернулся в Банки поглядеть на великую сумятицу, которая наступает в таких случаях. И когда я сидел в Банки со многими моими друзьями, случилось, что мимо шел Помпео посреди десятка людей, отлично вооруженных; и когда он как раз оказался насупротив того, где я был, он остановился с таким видом, как будто хотел со мною ссоры. Те, что были со мной, молодые люди храбрые и предприимчивые, делали мне знаки, что я должен взяться, на что я сразу подумал, что если я возьмусь за шпагу, то последует какой-нибудь превеликий вред для тех, кто как есть ни в чем неповинен; поэтому я решил, что лучше будет, если я один подвергну опасности свою жизнь. Постояв этак с две авемарии203, Помпео насмешливо расхохотался в мою сторону и пошел, а эти его тоже хохотали, качая головами, и выделывали много подобных дерзостей; эти мои товарищи хотели затеять ссору; на что я сердито сказал, что свои дела я и сам умею справлять, что мне не требуется никого храбрее, чем я сам; так что пусть каждый заботится о себе. Рассердившись, эти мои друзья ушли от меня, ворча. Среди них был самый дорогой мой друг, каковому имя было Альбертаччо дель Бене, родной брат Алессандро и Альбицо, каковой теперь в Лионе превеликий богач. Этот Альбертаччо был самый удивительный юноша, которого я когда-либо знавал, и самый отважный, и любил меня, как самого себя; и так как он отлично понимал, что эта выдержка не от малодушия, а от отчаянной храбрости, потому что знал меня прекрасно, то, отвечая на слова, он просил меня, чтобы я сделал ему одолжение позвать его с собой на все то, что я задумал предпринять. На что я сказал: “Мой Альбертаччо, над всеми другими самый дорогой, придет еще время, когда вы сможете подать мне помощь; но в этом случае, если вы меня любите, не обращайте на меня внимания, и займитесь вашим делом, и поскорее уходите, как сделали остальные, потому что сейчас нельзя терять времени”. Эти слова были сказаны быстро.
Тем временем мои враги, из Банки, медленным шагом направились в сторону Кьявики, к месту, которое так называется, и достигли перекрестка улиц, каковые расходятся в разные стороны; но та, где был дом моего врага Помпео, это была та улица, которая прямо ведет на Кампо ди Фиоре; и по каким-то надобностям сказанного Помпео он зашел к тому аптекарю, который жил на углу Кьявики, и побыл немного у этого аптекаря по каким-то своим делам; хотя мне сказали, будто он хвастал той острасткой, которую ему казалось, что он мне задал, но, во всяком случае, это была его злая судьба; потому что, когда я подошел к этому углу, он как раз выходил от аптекаря, и эти его молодцы расступились и уже приняли его в середину. Я взялся за маленький колючий кинжальчик и, разорвав цепь его молодцов, обхватил его за грудь с такой быстротой и спокойствием духа, что никто из сказанных не успел заступиться. Когда я потянул его, чтобы ударить в лицо, страх заставил его отвернуться, так что я уколол его под самое ухо; и сюда я подтвердил всего лишь два удара, как на втором он выпал у меня из рук мертвым, что вовсе не было моим намерением;