я проводил малыша до двери, и он удалился в мир. зеленая краска на улице высохла, синяя птица Метерлинка умерла. Хиршман сидел в темной комнате с окровавленной правой ноздрей.
а я написал очередное ПРЕДИСЛОВИЕ к очередной книжке чьих-то стихов, сколько еще?
— эй, Буковски, у меня с собой книжка стихов, я подумал, может, ты прочтешь стихи и что-нибудь скажешь.
— сказать что-нибудь? но я не люблю поэзию, старина.
— ничего, просто скажи что-нибудь.
малыш ушел, мне захотелось срать. унитаз засорился; домовладелец уехал на три дня. я посрал и сунул говно в бумажный пакет, потом я вышел из дома и зашагал с пакетом, точно нес с собой на работу завтрак, дойдя до пустыря, я выбросил пакет, три предисловия, три пакета дерьма, никто никогда не поймет, как страдает Буковски.
я пошел домой, мечтая о лежащих навзничь женщинах и неувядаемой славе, первое было бы по приятней, а завтраки были у меня уже на исходе, я имею в виду бумажные пакеты, десять утра, пришел почтальон, письмо от Бейля из Греции, он пишет, что там тоже дожди.
ну что ж, отлично, дома я вновь оказался в одиночестве, и безумие ночи превратилось в безумие дня. я устроился поудобнее на кровати, уставился в потолок и принялся слушать хуесосный дождь.
Лиловый, как ирис
Одна сторона отделения была помечена А-1, А-2, А-3 и так далее, и на этой стороне содержались мужчины, а другая сторона была помечена Б-1, Б-2, Б-3, и там содержали женщин. Но потом они решили в качестве лечения изредка позволять нам общаться, и лечение оказалось отменным — мы еблись в чуланах, в саду, за коровником, везде и повсюду. Многие из тамошних женщин притворялись сумасшедшими, потому что мужья застукали их за неприглядными делишками с другими мужчинами, но все это было чистейшее надувательство — они сами просились в больницу, выжимая из муженька слезу, а потом выходили и все начинали сызнова. Потом опять попадали в больницу, выходили, и так без конца. Но пока девицы лечились, им тоже очень хотелось, и мы не жалели сил, чтобы им помочь. А персонал, разумеется, был так занят — врачи натягивали сестер, санитары натягивали друг друга, — что они вряд ли знали, чем мы занимаемся. Так что все было в полном ажуре.
Снаружи мне попадалось куда больше сумасшедших — везде и всюду: в дешевых лавчонках, на фабриках, почтах, в зоомагазинах, на бейсбольных матчах, политических постах, — чем я повидал внутри, в больнице. Иногда было просто непонятно, за что они туда угодили. Был там один малый, вполне рассудительный, с ним можно было запросто поговорить, Бобби его звали, он выглядел совсем неплохо; мало того, он выглядел куда лучше кое-кого из чумовых психиатров, которые пытались нас лечить. Перекинувшись с психиатром даже несколькими словами, невозможно было самому не почувствовать себя сумасшедшим. Большинство психиатров становятся психиатрами по той причине, что они опасаются за собственный рассудок. А копаться в собственном рассудке — это худшее, что может сделать сумасшедший, и все теории, утверждающие обратное, — просто бред собачий. Время от времени какой-нибудь псих задавал примерно такой вопрос:
— Эй, а где доктор Малов? Что-то его сегодня не видно. Может, он в отпуске? Или ушел от нас?
— Он в отпуске, — отвечал другой псих, — и ушел от нас.
— Не понимаю.
— Нож для мяса. Запястья и горло. Никакой прощальной записки.
— Он был таким славным малым!
— Черт подери, что верно, то верно.
Одного я никогда не мог понять. Я имею в виду систему распространения слухов в подобных местах. Эти слухи всегда подтверждаются. На фабриках, в крупных учреждениях вроде этого… возникает, к примеру, слушок о том, что с тем-то и тем-то случилось то-то и то-то; или хуже того — ходили слухи, которые подтверждались через несколько дней, а то и недель: старика Джо, который проработал там двадцать лет, скоро уволят, или всех нас скоро уволят, или нечто подобное, и это всегда оказывалось правдой. А, возвращаясь к психиатрам, чего я никогда не мог постигнуть в психиатрах, так это почему они обязательно выбирают самый трудный путь, когда у них под рукой столько таблеток. Мозгов ни у кого из них ни на грош.
Ну ладно, вернемся к делу: самых передовых больных (то есть опередивши всех прочих на пути к воображаемому выздоровлению) по понедельникам и четвергам с двух часов до половины шестого выпускали на улицу, причем за опоздание они лишались этой привилегии. Основу подобной меры составляла теория о том, что к жизни в обществе нас следует приучать постепенно. А не вышвыривать, допустим, из дурдома на улицу. Иначе при первом же взгляде на окружающее можно было тотчас угодить обратно. От одного вида всех этих психов на воле.
Пользуясь правом на прогулки, в понедельник и четверг я заходил к врачу, о котором мне было известно кое-что непотребное, и затоваривался бесплатными декси, бенни, метом, радужками, либриумом и прочими колесами. Все это я продавал больным. Бобби поглощал их, как конфеты, а у Бобби была куча денег. В общем-то, деньги были почти у всех. Как уже было сказано, я часто удивлялся, почему Бобби туда угодил. Поведение его было нормальным почти во всех отношениях. Разве что была у него одна странная привычка: он то и дело вставал, высоко закатывал брюки, засовывал руки в карманы и делал восемь или десять шагов, насвистывая некий унылый мотивчик. Некий мотивчик, застрявший у него в голове; не очень мелодичный, но все-таки некий мотивчик, и всегда один и тот же. Длилось это всего несколько секунд. Это была его единственная странность. Но проделывал он это постоянно, двадцать-тридцать раз в день. Поначалу, застав его за этим занятием, можно было подумать, что он шутит, подумать: боже мой, какой забавный чудак. Потом, немного погодя, становилось ясно, что он вынужден это делать.
Так на чем я остановился? Ах да! Девиц тоже выпускали в два часа дня, и тогда у нас появлялось больше возможностей для встреч. Все время ебаться в чуланах стало опасно. Но и тут приходилось перепихиваться наспех, поскольку кругом были патрульные машины. Их владельцы знали больничное расписание, они подъезжали на своих авто и сманивали наших прекрасных и беспомощных дам.
До того как начал толкать наркоту, денег я имел немного, и приходилось порядком поволноваться. Один раз я был вынужден привести одну из лучших девиц, Мэри, в дамский туалет станции обслуживания «Стандард». С превеликим трудом мы выбрали позу — на пол ссальника ложиться никому неохота, — причем не совсем стоячую, весьма неудобную, и тут я вспомнил трюк, которому некогда научился. В сортире поезда, шедшего через Юту. С одной миленькой молодой индианкой, перебравшей вина. Я велел Мэри перекинуть ногу через унитаз, а сам поднял ногу повыше и засадил ей. Трюк удался на славу. Запомните его. Может, когда-нибудь и пригодится. Для особой остроты ощущений можно даже направить на яйца струю горячей воды.
Как бы там ни было, сначала из дамского туалета вышла Мэри, а потом я. Меня заметил служитель станции «Стандард».
— Эй, старина, что ты делал в женском туалете?
— Ах, боже мой, старина! — Я изящно изогнул запястье. — И ты пофлиртовать решил, старый пердун? — Я удалился, покачивая бедрами. Похоже, он на это купился. Недели две я не мог успокоиться, а потом об этом забыл…
По-моему, я об этом забыл. Так или иначе, наркота шла неплохо. Бобби глотал все подряд. Я даже продал ему парочку противозачаточных пилюль. Он и их проглотил.
— Отличная вещь, старина. Достань мне еще, а?
Но самым странным из всех был Пулон. Он попросту сидел в кресле у окна и никогда не шевелился. В столовую он никогда не ходил. Никто не видел, как он ест. Шли недели. Пулон сидел себе в кресле. Он явно был из психов, которые не от мира сего, — из тех, кто ни с кем не разговаривает, даже с психиатрами. Психиатры стояли и говорили с Пулоном. Как только они не пытались его разговорить: и кивали, и курили, и хохотали. Со всеми больными не от мира сего, кроме Пулона, я прекрасно находил общий язык. Психиатры нас спрашивали: «Как вам удается прошибить их, ребята?»