будут напечатаны вместе, и я буду признателен, если вы их прочтете и подпишете.
Полисмен с записной книжкой встал и вышел в другую комнату. Лодж сказал:
— Допрос у следователя в четверг. Вы понадобитесь как свидетель, а миссис Дэвидсон — для опознания трупа. Мы ей сообщим.
Он стал мне задавать вопросы по поводу скачек с препятствиями, те самые вопросы, которые задают в обычных разговорах, а тем временем мои показания были отпечатаны. Я внимательно прочел и подписал их. Все было записано аккуратно и совершенно точно. Я представил себе, как эти странички будут подшиты к другим показаниям в чистеньком скоросшивателе Лоджа. Каким толстым станет этот скоросшиватель, пока Лодж отыщет убийцу Билла Дэвидсона!
Если отыщет когда-нибудь.
Он встал и протянул мне руку, я пожал ее. Он мне нравился. Я хотел бы знать, кто заставлял его выяснять, не я ли организовал убийство, о котором сам же сообщил.
Глава 3
Через два дня я скакал в Пламптоне.
Полиция вела следствие очень скрытно, и сэр Кресвелл также не распространялся об этом деле, так что у весов никто не строил догадок по поводу смерти Билла Дэвидсона. Не было никаких слухов или сплетен.
Я погрузился в обычную суету скакового дня с мелкими столкновениями среди жокеев, переодевавшихся в тесной комнате, с грубыми шутками, с хохотом, с толпой мерзнущих полуодетых людей, окруживших раскаленную докрасна печурку с пылающими углями. Клем дал мне брюки, кальсоны, желтую нижнюю сорочку, свежий воротничок и нейлоновые чулки. Я разделся и надел все, что полагается для скачки. На нейлоновые чулки (как всегда, со спущенными петлями) легко скользнули мягкие, плотно обтягивающие ногу скаковые сапоги. Потом Клем вручил мне мои скаковые «цвета» — толстый шерстяной камзол в кремовую и кофейную клетку и коричневую сатиновую шапочку. Он завязал мне галстук. Я надел камзол, а шапочку натянул на шлем. Клем спросил:
— Сегодня будет только одна скачка, сэр? Он вытащил два толстых резиновых кольца из глубокого кармана своего фартука и надел их мне на запястья. Это делается, чтобы ветер не задирал рукава камзола.
— Да, — отвечал я, — насколько мне известно. — Я всегда надеялся на лучшее.
— Может, одолжить седло полегче? Похоже, вы перебрали весу.
— Нет, — сказал я. — Я хотел бы ехать в собственном седле. Я сначала пойду с ним на весы и посмотрю, сколько у меня лишнего.
— Как вам угодно, сэр.
Я пошел вместе с Клемом, захватив свое шестифунтовое скаковое седло с подвязанными к нему подпругой и кожаными стременами и шлемом, болтающимся где-то у меня на затылке. Общий вес оказался десять стоунов и шесть фунтов, что было на четыре фунта больше, чем полагалось для моей лошади, по мнению судей.
Клем взял седло, а я положил на скамейку мой шлем.
— Кажется, у меня лишний вес, Клем, — сказал я.
— Верно. — И он побежал обслужить кого-то еще.
Я, конечно, мог сбросить лишнее, взяв седло веса «почтовой марки» и переодевшись в шелковый свитер и «бумажные» сапоги. Но я скакал на своей собственной лошади и старался для себя самого, а моя лошадь была костлявая, и я мог натереть ей ребра слишком маленьким седлом.
Безнадежный — гнедой мерин-пятилетка — это было мое новое приобретение. Через год-другой из него, судя по всему, мог получиться отличный стиплер, а пока я брал его на скачки с препятствиями для новичков, чтобы дать ему опыт, в котором он отчаянно нуждался.
Его ненадежность как прыгуна заставила Сциллу накануне вечером упрашивать меня, чтобы я не скакал на нем на Пламптонском ипподроме, где неосторожных подстерегает множество ловушек.
Сцилла попробовала обойтись без снотворного, и в своем невыносимом напряжении она то сердилась, то принималась умолять меня:
— Не надо, Аллан! Не нужна тебе эта скачка для новичков в Пламптоне. Ты сам знаешь, твой проклятый Безнадежный действительно не надежен! Тебя же никто не заставляет, ну зачем ты это делаешь?
— Просто мне это нравится.
— Нет на свете лошади, которой до такой степени подходило бы ее имя! — сказала она печально.
— Научится, — сказал я, — конечно, если я дам ему возможность учиться.
— Пусть скачет кто-нибудь другой, прошу тебя!
— Какой смысл держать лошадь, если на ней станет ездить кто-то другой? Я же для того и приехал в Англию, чтобы участвовать в скачках.
— Ты убьешься. Так же, как Билл. — И она стала плакать, беспомощная и обессиленная.
— Не убьюсь. А если б Билл погиб в автомобильной катастрофе, ты бы не позволила мне водить машину, да? В скачках с препятствиями не больше и не меньше риска, чем в езде на автомобиле. — Я помолчал, но она продолжала плакать. — На шоссейных дорогах гибнет в тысячу раз больше людей, чем на ипподроме, — сказал я.
После этого дурацкого заявления она немного успокоилась, но язвительно указала мне на разницу в числе людей, водящих машины и участвующих в скачках.
— Считанные единицы гибнут на скачках с препятствиями, — начал я снова.
— Но Билл погиб!
— Один человек из сотни за год.
— После рождества это уже второй.
— Да. — Я осторожно посмотрел на нее. В ее глазах еще были слезы.
— Скажи мне, Сцилла, у него не было неприятностей последнее время?
— Почему ты спрашиваешь? — Мой вопрос поразил ее.
— Но были неприятности?
— Нет, никаких.
— Он не был чем-нибудь обеспокоен? — настаивал я.
— Нет. А тебе показалось, он был чем-то обеспокоен?
— Нет, — сказал я. И это была правда. До самого своего падения Билл оставался таким же, как я его всегда знал, — веселым, уравновешенным, положительным. Он был счастливым обладателем красивой жены, троих очаровательных ребятишек, помещичьего дома из серого камня, порядочного состояния и лучшей в Англии лошади для скачек с препятствиями. Счастливый человек. И, сколько я ни рылся в памяти, я не мог припомнить ни малейшего искажения этого образа.
— Тогда почему же ты спрашиваешь? — Сцилла посмотрела мне прямо в глаза.
Я рассказал ей, как мог осторожно, что падение Билла не было обычным несчастным случаем. Я сказал ей относительно проволоки и расследования, производимого Лоджем.
Она сидела пораженная, окаменевшая.
— О нет, — сказала она. — Нет, нет, этого не может быть!
И теперь, в весовой на Пламптонском ипподроме, я видел ее испуганное лицо. Она больше не возражала против моего участия в скачках. То, что я рассказал ей, вытеснило все другие мысли у нее из головы.
Тяжелая рука легла мне на плечо. Я хорошо знал ее. Это была рука Пита Грегори, скакового тренера, дородного мужчины примерно шести футов ростом, начинавшего уже жиреть и лысеть, но в свое время, как мне говорили, самого великого человека, когда-либо вдевавшего ногу в стремя скакового седла.