Отголосок обиды за московский провал «Иванова» слышится в этих строках. В другом письме Чехов прямо говорит, что «московские рецензии возбуждают в Петербурге смех». Но вообще нельзя не отметить тона этих чеховских писем из Петербурга, — это письма человека, у которого закружилась голова от первых успехов. Год назад, приглашенный Лейкиным в Петербург, он писал о своей поездке так: «Перед рождеством приехал в Москву один петербургский редактор и повез меня в Петербург. Ехал я на курьерском в первом классе, что обошлось редактору не дешево. В Питере меня так приняли, что потом месяца два кружилась голова от хвалебного чада. Квартира у меня там была великолепная, пара лошадей, отменный стол, даровые билеты во все театры. Я в жизни своей никогда не жил так сладко, как в Питере». Правда, письмо адресовано таганрогскому дядюшке Митрофану Егорычу, но разве не звучит в нем то наивное восхищение самого Чехова от «сладкой жизни», которое свидетельствует, что в нем все еще живет «молодой человек», далеко еще не свободный от предрассудков мещанской среды. К тому же речь здесь идет о Лейкине — человеке, которого Чехов не уважает и о котором уже злословит в письмах к литературным приятелям.
Но и во второй приезд в Петербург, уже в качестве автора трех сборников рассказов и сыгранной пьесы, Чехов не может скрыть свое восхищение перед Петербургом: и провизия отличная, и много порядочных людей, и ежедневно видится он с Сувориным, Бурениным, болтает в дружеской компании с Глебом Успенским, Михайловским, Короленко. Так и поставил в один ряд всех этих своих знакомых — одинаково приятно проводить ему время и с Сувориным, и с Михайловским.
Кстати здесь привести строки из воспоминаний В. Г. Короленко, вносящие одну подробность в историю чеховского знакомства с Михайловским и Успенским. Короленко рассказывает, что редакция «Северного вестника» давно хотела привлечь Чехова к участию в журнале и сожалела, что Короленко этим не озаботился во время своего посещения Чехова в Москве. Памятуя это, Короленко сделал, — как он пишет, — попытку свести Чехова с Михайловским и Успенским.
«Мы вместе отправились с ним в назначенный час в «Пале-Рояль», где тогда жил Михайловский и где мы застали Глеба Ивановича Успенского и Александру Аркадьевну Давыдову (впоследствии издательницу журнала «Мир божий»). Но из этого как-то ничего не вышло. Глеб Иванович сдержанно молчал, Михайловский один поддерживал разговор. И даже Александра Аркадьевна — человек вообще необыкновенно деликатный и тактичный, — задела тогда Чехова каким-то резким замечанием относительно одного из тогдашних его литературных друзей. Когда Чехов ушел, я почувствовал, что попытка не удалась».
Да — попытка не удалась, но встреча с руководителями «Северного вестника» имела для Чехова то последствие, что он обещал журналу большую повесть. Это была «Степь».
«Степь» и замыслы романа
«Степь» пишу не спеша, как гастрономы едят дупелей, с чувством, с толком, с расстановкой», — говорил Чехов в письме к Плещееву (
«Степь» — важнейший этап в истории чеховского творчества.
«Тема хорошая, пишется весело, но, к несчастью, от непривычки писать длинно, от страха написать лишнее, я впадаю в крайность. Каждая страница выходит компактной как маленький рассказ, картины громоздятся, теснятся и, заслоняя друг друга, губят общее впечатление», — говорил он В. Г. Короленко.
Я. П. Полонскому (
«Каждая отдельная глава составляет особый рассказ и все главы связаны, как пять фигур в кадрили, близким родством» — раскрывал Чехов построение повести. В этом была новизна приема, но в этом была и опасность.
«Впечатления теснятся, громоздятся, выдавливают друг друга, в общем получается не картина, а сухой, подробный перечень впечатлений, что-то вроде конспекта». Эта авторская оценка (в письме к Д. В. Григоровичу) несправедлива: «Степь» создает неотразимое впечатление свежести, она действительно «пахнет сеном». Тот новый прием в описаниях природы, который впервые был введен Чеховым еще в ранних его рассказах, здесь, в «Степи», достигает своего полного раскрытия. То, что будет впоследствии названо критиками импрессионизмом Чехова, проступает в «Степи» с особенной отчетливостью, быть может даже с известной навязчивостью.
Для того, чтобы изобразить молнию, ему достаточно сказать, что «налево будто кто-то чиркнул по небу спичкой, мелькнула бледная фосфорическая полоска и потухла».
Гром: «послышалось, как где-то очень далеко кто-то прошелся по железной крыше, вероятно по крыше шли босиком, потому что железо проворчало глухо».
Пейзаж дан не только в неподвижности, но и в движении. Так передан ветер: «из-за холмов неожиданно показалось пепельно-седое, кудрявое облако. Оно переглянулось со степью, — я, мол, готово — и нахмурилось. Вдруг в стоячем воздухе что-то порвалось, сильно рванул ветер и с шумом, с свистом закружился по степи. Тотчас же трава и прошлогодний бурьян подняли ропот. На дороге спирально закружилась пыль, побежала по степи, и, увлекая за собой солому, стрекоз и перья, черным вертящимся столбом поднялась к небу и затуманила солнце. По степи, вдоль и поперек, спотыкаясь и прыгая, побежали перекати-поле, а одно из них попало в вихрь, завертелось как птица, полетело к небу и, обратившись там в черную точку, исчезло из виду. За ним понеслось другое, потом третье и Егорушка видел, как два перекати- поле столкнулись в голубой вышине и вцепились друг в друга, как на поединке».
Степь показана одушевленной, очеловеченной. Она изнывает, тоскует, жалуется и страстно взывает: «Певца, певца!».
Пользуясь многими красками, Чехов для создания впечатления степной дали нашел одну, особенно убедительную, — лиловую. Лиловая краска пройдет через все чеховские пейзажи.
Многое из степных впечатлений воспринято сквозь призму ощущений Егорушки. Поэтому для того, чтобы создать картину заката, Чехов говорит, что Егорушка видел «как зажглась вечерняя заря, как потом она угасла, ангелы-хранители, застилая горизонт своими золотыми крыльями, располагались на ночлег. День прошел благополучно, наступила тихая, благополучная ночь и они могли спокойно сидеть у себя дома, на небе; видел Егорушка, как мало-помалу темнело небо и спускалась на землю мгла, как засветились одна за другрй звезды». Но уже не Егорушка, а сам Чехов увидел «пьяное озорническое выражение» в оборванной и разлохмаченной туче.
Излишняя компактность каждой страницы разбивала «Степь» на ряд отдельных маленьких рассказов,