подменили, весь двор захлестнуло, понесло в бешеной круговерти. Ахмедхан привел в тот день замордованных генштабистов к ночи, когда отгремела оркестром смычка, впустил в калитку по одному, как блудных гусей с пастбища. По-гусиному шипя, они долго гоготали на Митцинского, вымещая накопленную за долгий день злость. Переводчик страдальчески морщился, осторожно подбирал слова — штабисты не стеснялись в выражениях. Митцинский слушал молча, заложив руки за спину, стискивал зубы. Федякин сидел, привалившись спиной к своей сакле, блаженно шевелил босыми пальцами, жевал бурый, недавно отросший ус. В прищуренных глазах едко колобродила насмешка.
Митцинскому надоело, он слепо качнулся навстречу штабистам, хлестко врезался в их разноголосицу:
— Я учту ваши претензии, господа! Вас не устраивают методы охраны? Хорошо. Вам завтра выроют в саду яму, жить станете там. Выход на прогулку только ночью. Это будет вполне безопасно.
Повернулся, зашагал к дому в растерянной тишине — прямой, надменный.
Яму для штабистов не вырыли. Но расставили на окраинах аула круглосуточные дозоры.
Федякин наконец закончил возню со списками и теперь целыми днями пропадал на присмотренной загодя поляне в двух верстах от аула. Поставив вокруг оцепление, он нещадно муштровал на ней разномастную орду из всадников, пытаясь придать ей видимость конного войска. Каждый день в эти отряды вливалось пополнение: мюриды старались на окраинах Чечни и за ее пределами, прощупывали горцев, сколачивали именем аллаха и деньгами осколки-отряды из недовольных властью. Те стекались малыми ручейками к Хистир-Юрту, оседали на облюбованной поляне в походных биваках, ощупывали в карманах полученную от мюридов мзду.
Пройдя через краткосрочную муштру, ставили закорючку росписи, чаще крест под клятвой верности будущему делу и разъезжались по домам, часто обутые, вооруженные, повязанные клятвой, волоча за собой незримую нить заговора, готовые явиться к Митцинскому по первому зову. Никто не знал, что за дело их сколотило и скоро ли позовет Митцинский. Знали только, что отрабатывать за поставленную на бумаге закорючку рано или поздно придется: мюриды Митцинского шутить не любили.
Сформировав более или менее обученные группы, Федякин ставил над ними кадровых офицеров, давал списки и адреса отрядников. Отныне офицер принимал повстанцев под свою ответственность, отвечал за выправку, мысли и саму их жизнь. А муштра продолжалась, шла своей чередой. К ночи многие повстанцы рассасывались по близлежащим селам на постой. Выходцы из дальних сел и областей оставались на ночевку в шалашах, жгли костры, готовили нехитрый ужин. Над поляною полыхали огневые сполохи, тек сытный запах каши.
Федякин похудел, охрип в работе. Жестко выпирали обтянутые кожей скулы, свирепо торчали колючие усы. Воротило с души от постылого дела, точила тоска по дому. Но крест свой нес не жалуясь — деваться было некуда.
Митцинский, сжигаемый спешкой, торопил обучение, часто являлся на поляну сам. Забирался на белом, подаренном Вадуевым жеребце на холм, жадно присматривался к военному хаосу, слушал генштабистов. Те сдержанно похваливали.
Митцинский занимался снабжением повстанцев продовольствием. Оно стекалось со всех сторон, кое-что подбрасывал и облревком: на две легально разрешенные сотни для охраны Грозного.
«С паршивой собаки хоть шерсти клок», — усмешливо решил про эту помощь Митцинский. Она была каплей в море, число повстанцев перевалило за пять тысяч — раскулаченные богатеи, лавочники, бывшее царское кадровое воинство. С крестьянами дело обстояло хуже, шли в отряды туго, властно тянула к себе нарезанная Советами земля, хозяйство. Налаживалась жизнь в горах, намечался обильный урожай, шли упорные слухи об автономии Чечни.
Более трех тысяч мюридов отчисляли разбухшему воинству Митцинского десять процентов своих доходов, разъедали отравой слухов, сплетен не окрепшую пока веру горца в Советы.
Бесперебойно действовала связь с заграницей. Начальник сотни Курумов, контролирующий участок дороги Гудермес — Грозный, встречал каждого гонца из-за кордона в Гудермесе и после обмена паролями переправлял его в Хистир-Юрт в сопровождении двух охранников.
После очередного прихода связника Вильсон, скаля крупные, редко торчащие зубы, как-то сказал Митцинскому:
— У меня для вас хорошая весть, господин Митцинский. Константинопольский штаб решил, что размах вашего дела стоит того, чтобы к нему относиться серьезно. — Выждал. Толмач торопливо перевел: — Вам предоставляется возможность пополнить оружейный арсенал и обувь повстанцев. — И сообщил место тайника, где хранились переправленные через Турцию несколько сотен винтовок и ботинки.
Подношения французского штаба оказались не менее весомыми. Париж подбросил валюты и сундук фальшивых денег.
Дело ширилось, разбухало. Каждый причастный к нему варился в общем соку, вертелся в своем круге забот.
И как-то незаметно оказалось, что Ахмедхану не нашлось места в этом круге.
После того как вернулся он из кровавого рейда, куда послал его Митцинский, ничего стоящего больше для него не подворачивалось. Ахмедхан ел, чистил коня, спал до одури. Грузный, звероватый, нахохленный, он маялся по двору и саду, буравя встречных глубоко запавшими глазами. Его сторонились, обходили. Фариза порхала по комнатам, раскрасневшаяся, захваченная вихрем крупного дела, готовила для гостей, связных, чистила, прибирала вороха чужой одежды, вытряхивала из нее дорожную пыль. Натыкаясь на Ахмедхана, она пугливо вздрагивала, обжигала неприязненным взглядом. Они часто шептались с Ташу, и Ахмедхана настигал их смех. Он медленно наливался бурой краской, бессильно сжимал кулаки, терзая ладонь ногтями, брел к калитке — поглазеть на пришельцев. Их становилось все больше.
Пришельцы эти появлялись в самое неожиданное время, днем и ночью, и, повидавшись с Митцинский либо генштабистами, исчезали через потайную калитку в овраге. Тропа через него, пробитая к калитке, разбухла, покрылась каменной твердости коркой.
А село жило своей жизнью, будто и не зрел потайной нарыв заговора за каменными стенами дома на отшибе: мало ли забот и гостей у большого человека Митцинского, публично обласканного властью — белым конем, буркой и именным оружием. Сам предревкома Вадуев был его частым гостем.
Меджлис исправно съедал в кунацкой шейха очередного барашка, качал седыми бородами, изумлялся: наделил же аллах такой силой и умом человека — на виду у власти плести сеть против нее!
Мулла Магомед, страдая одышкой, задыхался на диво теперь спрессованной жизни. Днем куковал сладкоголосой кукушкой в мечети о новой жизни, принесенной Советами, ночью ухал сычом у повстанческих костров, проклиная власть безбожников. Молчаливыми, неотвязными тенями ходили за ним приставленные Митцинским мюриды, не давая покоя и в отхожем месте. Худо стало Магомеду, нервным, пугливым сделался, следил за каждым своим словом и жестом. Единственная отрада брезжила впереди — приход хоть кого-нибудь из разосланной по горным отрогам паствы с благой вестью о найденной руде. Замирало сердце у муллы при думах о такой вести — неотступно стояло, искрилось перед глазами содержимое шкатулки Митцинского. Но никто не возвращался, видно, не торопились хребты открывать свои недра перед посланцами муллы.
Вкогтилась неопределенность и в Ахмедхана. Измордованный любовным томлением, остановил он однажды Митцинского у порога. Заглядывая ему в глаза исподлобья, спросил угрюмо:
— Когда сдержишь слово? Ты отослал меня резать Советы, сказал: «Вернешься — Фариза будет твоя». Я вернулся.
Митцинский сдержанно сказал:
— Тебе изменяет память. Я сказал: она будет твоя, когда настанет время.
— Что нужно для этого?
— Нужно быть мне полезным, очень полезным.
— Я хожу без дела, Осман.
— Значит, еще не пришел твой черед. Жди. — У Митцинского дернулась щека: мюрид становился назойливым.
— Тогда отпусти меня на охоту.
— Иди! У тебя три дня.