удобно. Она по краям острая.
Я смотрю на Пончика и понимаю, что ему не очень хочется бить малой саперной лопатой немцев по головам.
— Внимание! Воздух!— понеслось вдоль окопа.
На нас идут «юнкерсы». Никто не дает команды. Стреляем по ним сами. Надо найти упреждение и бить чуть вперед. Главное — не дергать спуск. Нажимать плавно и неторопливо…
В бой вступают наши пулеметы.
— Женька,— кричу я,— где ты?
И опять прямо на окоп идет «юнкере». Я стреляю ему в лоб. Кажется, летчик смеется. Вижу — пограничник запустил в него лопаткой, а потом охнула, перевернулась земля.
— Женька! Сейчас тихо-тихо.
— Пей,— говорит Женька и стучит фляжкой по моим зубам.
— Ну, пей же,— просит Женька и тянется к винтовке,— немцы пошли, Алешка.
Окоп наполнился частой беспорядочной стрельбой.
И опять с нами Григорий Иванович. Через меня шагает, кричит:
— Приготовиться к контратаке! Примкнуть штыки! Дозарядить магазины!
— За нашу Советскую Родину!— кажется, это голос комбата.— Вперед, товарищи, ура!
— Ты лежи,— кричит мне в ухо Женька,— я скоро вернусь.
Женька хватает гранату, карабкается на бруствер окопа, из-под его сапог на меня сыплется земля. Я закрываю глаза. Опять заложило уши. Тошнит.
…Кто-то трясет меня за плечи. Близко-близко лицо Женьки.
— Живой,— смеется он.— Здорово тебя оглушило!
Над головой черное небо. Идет дождь. Когда же пришла ночь? Ведь был день, было солнце.
— Как атака?— вспоминаю я.
Женька долго молчит, потом пододвигает свою каску.
— Потрогай, что в ней.
На ощупь — патроны. Их много, но только они очень легкие.
— Медальоны!— с испугом отдернул я руку.
— Сейчас собирали,— глухо говорит Женька.— Григорий Иванович с нами ползал.
Женька отвернулся, уткнул голову в колени и молчит. Мне кажется, что он плачет.
— Давай, Алешка, держаться друг за друга,— не поднимая головы, говорит Женька.— Меня ранят — ты перевяжешь, тебя — я перевяжу. А если что… так мы живем в одном доме…
Я обнимаю его. Нет, он не плачет, а просто мелко дрожит. Наверное, от дождя.
На дне окопа уже большие лужи. Мы сидим на корточках. Я караулю, а Женька под шинелью тихонько курит. Григория Ивановича вызвали к комбату, а пограничник сам незаметно потягивает из рукава.
Дождь все сильнее и сильнее. Мы уже не сидим на корточках, а стоим в рост. Немцы беспрерывно пускают ракеты. Две из них попали к нам в окоп и, страшно шипя, еще долго освещают нас липким зеленым светом.
Вода уже проникает за голенища сапог. Мы не двигаемся. Григория Ивановича все нет и нет. Пончик жмется ко мне, бормочет:
— А если выше нальет? Что тогда? Наверх выползать? Я не знаю, что ответить. Одна надежда, что дождь скоро перестанет.
— Я тебе вылезу,— хрипит пограничник,— вот смотри, парень…
Он надевает на штык фуражку и чуть приподнимает винтовку над окопом. Сейчас же веер из трассирующих пуль замахал над нашими головами.
— Сволочи, козырек разбили,— почему-то с удовлетворением говорит пограничник, осматривая фуражку.
Справа вдоль окопа громко хлюпает вода. Кто-то большой пробирается к нам.
— Живы?— спрашивает этот большой голосом Григория Ивановича.
— Живы,— отвечаем мы.
— Ну, что там у комбата?— спрашивает пограничник.
— Да ничего,— смеется Григорий Иванович.— Двоих-троих убьем и обедать пойдем.
Кажется, и дождь слабее стучит по каске и теплее стало.
— Женя, ты что молчишь?— спрашивает политрук.
— Живот пучит,— кряхтит Женька,— а вылезти нельзя.
— Давай прямо здесь.
— Неловко как-то,— мнется Женька.
— А ты на лопатку,— деловито предлагает Григорий Иванович,— а потом зашвырни подальше в сторону немцев.
Мы отвернулись. Женька в точности выполнил инструкцию.
Хотя мне и показалось, что дождь по каске стучит реже, но вода уже поднялась выше колен. Я перекладываю из карманов брюк патроны и хлеб за пазуху. Мы все молчим. От холода нас трясет.
Изредка вполголоса в сердцах ругается пограничник.
— Сволочи, как котят утопят. Эх бы врукопашную!
— Алеша,— задумчиво спрашивает Григорий Иванович,— а тебе драться приходилось?
— Угу,— говорю я,— в детстве.
— Из-за девчонок?
— Да как вам сказать…
Дождь все стучит и стучит по каске. Все глуше и, кажется, дальше голос Григория Ивановича. А потом он и вовсе пропал. Только дождь и дождь.
Почему-то подумалось, что сейчас дождь поливает московский асфальт, моет затемненный Арбат, Плющиху, наш двор и любимую всеми мальчишками скамейку, где увеличительным стеклом выжжены слова: «Алеша + Лариса = любовь».
ВСЕГО ЧЕТЫРЕ ГОДА НАЗАД….
У нас во дворе все чем-нибудь увлекаются. Одни собирают марки, другие — спичечные коробки, а очкастый Лева Гоц — книги. Один я ничего не собираю. И хорошо: забот меньше. А вот с завтрашнего дня как раз очень хочется жить без забот.
Дело в том, что уже сегодня можно зафутболить все учебники и до первого сентября — свобода. Что с этой свободой делать — я еще толком и сам не знаю.
Когда мы шли из школы, Лариса спросила очень обидно, просто так, безразлично:
— Ты куда на лето?
— Никуда. В Москве буду.
Мы помолчали, а потом я с надеждой сказал:
— В Москве летом очень хорошо. Народу мало. Все уезжают…
Я говорю, а она молчит. Портфельчик коленками стукает и молчит. Решаюсь:
— А ты куда на лето?
— Не знаю. Как папа…
У парадного постояли. Она разглядывает свои белые тапочки, потом говорит:
— Ты бы хоть за лето дневник вел.
— Какой?
— Ну такой, куда все записывают.