справиться с государственным заданием, а ты!..
— Рабочие смеются, а ты за свой авторитет дрожишь. Надоела всем твоя показуха! Ну пускай я мальчишка, да разве я не вижу? Все видят.
— Сверх смены я работать не заставляю, я только прошу. Люди сами проявляют...
— Так и организуй, чтобы план и премия — без штурмовщины. Не можешь? Кишка тонка, начальник цеха! Ладно уж, работяги твой авторитет выручат. Но и ты нас выручай из вытрезвителя. И не пугай коллективом. Коллектив и мне и тебе цену знает.
Канашенко-старший, ломая спички, прикурил, бросил спичку в пепельницу, промахнулся.
— Не свои слова болтаешь, Валерий. Знаю чьи. Вавилова это слова. Он мастак начальство бранить.
— Ты его только что лучшим слесарем назвал, — напомнил сын.
— Да, и могу повторить: лучший он слесарь цеха. Но демагог! Смотри, какие штуки мальцу навнушал!
— Разве это неправда? Вот мы не на собрании, и комиссий тут нету, скажи честно — неправда? Нет у нас ни штурмовщины, ни показухи? Вот ты скажи!
— Видишь ли, обстоятельства производства иногда...
— Вот и у меня обстоятельства — попал в милицию. Ты каждый месяц нарушаешь кодекс о труде, я в среднем раз в квартал — уголовный. И давай не будем друг друга воспитывать.
— Да ты что, в конце-то концов! На дело тебя нет, а болтать наловчился! Он только что из милиции, а я виноват! Наставник твой Вавилов слесарить тебя что-то не шибко научил, а вот критиковать... Критиковать-то легко!
— А ты Вавилова не трогай! Вавилов — человек! Дело свое знает получше, чем ты свое.
— О! Вавилов уж ему лучше отца родного! Вавилов, видите ли, человек! Что же он из тебя человека не сотворил? Еще и хуже ты стал — не только хулиганить, еще и болтать научился! Хватит! К черту! Довольно терпеть в цехе хулигана! Ищи себе работу по вкусу, не держу! Завтра же дам расчет!
— А не имеешь права. Я чист. Вытрезвители мои ты скрыл, милицию тоже скрыть постараешься — авторитет бережешь. Не записано мне на бумаге никаких взысканий, увольнять не за что. Понял? Ну и все.
— Сейчас же, слышишь? Сейчас же пиши «по собственному желанию»!
— А если мне работа почти нравится? Нету у меня собственного желания увольняться. А раз нету желания, зачем я буду писать, что оно есть?
— Валерий, ты наглец!
— Папа, а что лучше — наглец или лицемер?
— Кто это лицемер? Кого имеешь в виду, сопляк?!
— Ты подумал, что тебя?
Ну, это уж слишком. Пора поставить мальчишку на место! Надо решительно заявить... Что заявить? Разве он поймет, как приходится вертеться между двух огней начальнику цеха? В чем-то мальчишка прав... Но обстоятельства, в которых приходится работать начальнику цеха, этого он не поймет!
В прихожей раздался звонок, и Канашенко-старший обрадовался разрядке.
— Иди открой, кого там принесло.
Оказалось, явился Радик Извольский.
— Как у тебя, Валерка? Заели предки?
— Кого? Меня? Хо!
— Пошли прошвырнемся. Каторжники и те имеют право на прогулку. У меня монеты есть, освежимся коньячком после милицейской кипяченой водички.
Отец, конечно, запротестовал, но быстро объявил нейтралитет: черт с тобой, пропадай, если ты такой оболтус. Канашенко-старшего в общем-то устраивал перерыв в тяжелом разговоре, не подготовился он к такому разговору. Дурацкое положение: отец ничего не может сделать с сыном, начальник цеха — с учеником слесаря! Немощное какое-то положение. Как бороться с неприятностями? Чем оправдаться перед сыном?
5
С самого утра, с самого того телефонного звонка, чем бы ни был занят директор, какие бы вопросы ни решал — давила его не мысль даже, а ощущение горя, тем более неотвязное ощущение, что предпринять что-либо он был бессилен. Вспомнилось: в войну, в полевом госпитале жуткой казалась бомбежка: нагло гудит над головой смерть, а зениток в лесу нет уже, вперед они ушли, и лежишь, раненый, недвижный, в койку вдавился, и ничего не можешь — ни уйти, ни стрелять. Сейчас не смерть физическая грозит — честь семьи в надломе. Бывало, батарейцев его называл комдив: «капитана Ельникова орлы».
Николай Викторович до сих пор мерил будни фронтовой мерой. Капитан Ельников суров был во всем, что касалось воинской дисциплины, четкости и быстроты исполнения приказа, но не терпел зряшной муштры, показной лихости. Директор Ельников не привык «развертывать борьбу за...», он просто воевал, и в мирные дни воевал за живое дело, за нужное дело, за лучшее. Иногда на два фронта... Но сейчас, в семейной трагедии, он чувствовал себя безоружным.
Отложив все, что можно было отложить хотя бы до завтра, приехал домой пораньше — и к сегодняшней отцовской ране прибавилась еще царапина директорская, из-за незавершенности каких-то заводских дел.
Жена чувствовала себя лучше. Или делала вид, что лучше. Они почти не говорили о главном, что мучило. Только Лена сказала:
— Ты бы свез все-таки ему поесть.
— Нет.
И она больше о том не заговаривала.
— Коля, звонят к нам?
Обыкновенный звонок в прихожей теперь пугал.
— Сейчас открою. Медсестра, наверное, время укол тебе делать.
Он пошел и открыл.
— Ты?!
— Папа, нас отпустили, совсем отпустили.
Тяжкий груз беды приподнялся, отлегло щемящее чувство в груди, на миг отлегло.
«Отпустили! Ну вот, миновало... Нет, почему же отпустили? Ну не сбежал же, в самом деле. Отпустили его! Лена успокоится, и все обойдется теперь. Недоразумение произошло? Да нет, вот же, вот царапины у него на лице. Значит?..»
Груз беды опустился снова, налег.
— Когда суд?
— Не будет суда, папа. Сообщат в институт, и все.
— И все... Так.
Сын стоял у двери, словно не было уже у него права пройти в свой дом и нужно, чтобы отец разрешил ему это.
— Входи.
Олег вошел в прихожую. Потупясь, снимал куртку, ботинки. Когда он ехал трамваем, когда почти бегом торопился к своему дому, казалось, что отец и мама встретят его радостно — все ведь кончилось благополучно, судить не будут! Но сейчас, в прихожей своей квартиры, понял, что ничего не кончилось, что вина по-прежнему на нем осталась, а что суда не будет — то для людей, а для отца Олег все так же виновен.
— Как мама?