тогда, может, и расхотелось бы. И когда ты только угомонишься?
– Вот привязался, – рассмеялся Борис, – хуже замполита, честное слово. Вылитый начальник политотдела. Что, уже приехали?
Андрей припарковал машину, не доезжая до гостиницы.
– Приехали, – сказал он. – Вон тот дом, видишь?
Вход со двора. Там вывеска. ФОК 'Олимпия', сам увидишь. Что сказать, помнишь?
– Угу, – сказал Комбат. – Я табличку повешу: 'Я от Ивана Никодимовича'.
– Посмейся, посмейся, – сказал Андрей. – А то пошли бы вместе. Что за дурацкая конспирация?
– Ничего не дурацкая, – отрезал Комбат. – И не вздумай ко мне приближаться. Даже показывать не смей, что ты меня знаешь, что бы там ни случилось.
Особенно если что-нибудь случится.
– Ну, – со вздохом сказал Андрей, – насколько я понимаю, что-нибудь там сегодня случится непременно.
– Так а за что же мы тогда платим? – спросил Комбат. – Конечно, случится. И ты не вздыхай, пожалуйста, и не смотри на меня, как недоеная корова. Даже если из меня там начнут фарш делать, твое дело – все увидеть, все запомнить и уйти оттуда в целости и сохранности. А дальше – как знаешь. Можешь в милицию свою звонить, если так уж хочется. Но это я так, на всякий случай. Все будет в норме. Веришь?
– Хотелось бы, – пожал плечами Андрей, подавляя нервную дрожь.
Спокойствие, с которым Борис отдавал распоряжения на случай своей смерти, вгоняло Андрея в столбняк.
Такие вещи можно сколько угодно обсуждать на теплой кухне, чувствуя себя при этом героем, но вот так, в двух шагах от настоящей, невыдуманной смерти…
– Не дрейфь, Андрюха, – сказал Борис, опуская ему на плечо огромную ладонь и легонько сжимая. – Было бы кого бояться! Кучка недоносков, сопляки мокрозадые…
– Да не за себя я боюсь, дурак! – выкрикнул Андрей, стряхивая ладонь со своего плеча.
– А я знаю, что не за себя, – спокойно ответил Комбат. – Потому и говорю, что бояться нечего. И потом, меня уже могли тысячу раз шлепнуть, еще в Афганистане. Я в долг живу – работа такая. Что же тебе теперь, так всю жизнь за меня и бояться?
– Так всю жизнь и боюсь, – признался Андрей.
Комбат внимательно, словно видел впервые, посмотрел на него, резко отвернулся и поспешно вылез из машины. Андрей Рублев вздохнул и поехал парковаться поближе к 'Олимпии', на виду у охраны.
Амфитеатр понемногу наполнялся публикой.
Сейчас, когда до начала поединков оставалось почти полчаса, все освещение в амфитеатре было врублено на полную катушку, чтобы публика не испытывала затруднений, отыскивая свои места. Стручок даже распорядился добавить несколько мощных софитов. Он ждал гостей и не хотел, чтобы из-за недостатка освещения Рябой проглядел нужного ему человека. Рисковать лишний раз ему не хотелось – нельзя было позволить охотнику догадаться о том, что он сделался дичью, раньше времени, и поэтому, вместо того чтобы поставить Рябого на входе, как предлагал Хряк, Стручок усадил его в своей персональной ложе, на том самом балкончике, дверь с которого открывалась прямо в коридор офиса. Балкончик был совсем неприметный, а уж когда начнутся поединки, на него вообще перестанут обращать внимание, у публики просто не останется времени и желания глазеть по сторонам.
Арена, располагавшаяся всего на метр ниже первого зрительского ряда, сейчас казалась бездонным озером тьмы: все прожектора были направлены на амфитеатр.
Стручок щелкнул зажигалкой и неспеша прикурил сигарету, в который уже раз с удовольствием разглядывая свое творение.
Амфитеатр представлял собой квадратное помещение с тремя рядами поднимавшихся крутыми уступами сидений. Здесь могли без труда разместиться до полутора сотен зрителей. Закладывая свое детище, Стручок не экономил на мелочах, и он не прогадал: в хорошие дни, которые в последнее время стали выдаваться все чаще, здесь яблоку было некуда упасть. Кутузов, с первого дня отвечавший за безопасность и конспирацию, помнится, был не очень доволен этим обстоятельством, полагая, что рано или поздно в толпе публики окажется соглядатай. Он вечно был чем-нибудь недоволен, вечно брюзжал, ныл и пытался от чего-то предостерегать. Что ж, фортуна любит смелых: Кутузов лежал в морге, а касса 'Олимпии' опять ломилась от зелененьких.
Стручок обвел глазами зал, привычно фиксируя находившихся на своих местах и старавшихся не выделяться из толпы вышибал. Вышибалы в зале были скорее данью традиции, чем необходимостью: с тех пор, как в коридоре установили стандартный аэропортовский определитель металлов, беспорядков в зале можно было не опасаться, да и приходившие сюда люди были не из тех, что привыкли выражать свое недовольство с помощью кулаков или огнестрельного оружия. Все это были персоны солидные, состоятельные, и для подобных вещей у каждого имелся целый штат исполнителей, вход которым сюда был, разумеется, закрыт. Глядеть на публику сверху было одно удовольствие: черные строгие костюмы, белоснежные рубашки, сверкающие лысины или благородные седины, оголенные плечи жен и любовниц, а то и просто дорогих наемных шлюх, сложные прически, приглушенный шелест разговоров, множество знакомых и полузнакомых лиц и над всем этим острые спектральные вспышки, переливчатый блеск алмазов, невидимая, но легко угадываемая печать больших денег – высший свет, ренессанс, призраки грядущего величия, соль земли…
По широким проходам между рядами уже двинулись крутоплечие ребята в белоснежных смокингах, предлагая напитки, – проверенные ребята, и никаких официанточек, никакого стриптиза, только кровь, деньги и хороший виски, даже для дам, потому что в таких местах даже дамы должны пить крепкое: кровь и пот, и хороший виски, и спертый воздух пополам с табачным дымом, и насилие, насилие в чистом виде, которое возбуждает и тонизирует лучше самого хорошего и продолжительного секса.
Рябой в соседнем кресле пялился вниз, разинув рот.
Бедняга никогда не бывал здесь прежде и никогда уже не будет, так пусть посмотрит перед смертью на то, как живут настоящие люди, а потом, когда возьмут эту сволочь, когда он покажет эту сволочь, когда эту сволочь пристрелят как бешеного пса, – о, тогда все будет просто: перо в бок, коробка из-под телевизора, яма в лесу…
– Смотри внимательнее, – сказал Стручок, небрежным жестом сбивая пепел с сигареты прямо на ковер, которым был покрыт пол на балкончике. – Слюни пускать будешь потом. Пропустишь этого козла – живьем велю похоронить.
– Да я смотрю, – ответил Рябой, с трудом отводя взгляд от декольте проходившей прямо под балконом женщины. До нее было не больше метра, и, глядя под нужным углом (а Рябой глядел под нужным углом, находясь в наивыгоднейшей позиции для этого дела), можно было увидеть многое. В общем-то, баба была как баба, призов на конкурсах красоты таким не вручают, но то, как она была одета, точнее, полураздета: бархатистая мягкость тщательно ухоженной кожи, аромат дорогой косметики, переливчатый блеск камешков в ушах и на шее – все это превращало ее вполне заурядное тело в предел мужских мечтаний и устремлений. Рябой с некоторым усилием отогнал от себя навязчивое видение того, как он валит эту королеву на спину, сминая прическу и платье, и стал шарить глазами по рядам, старательно отыскивая знакомое усатое лицо.
В дверь негромко постучали. Рябой дернулся, но Горохов толчком усадил его на место.
– Ты смотри, смотри, – сказал он, – не отвлекайся.
Он обернулся и щелкнул задвижкой. Дверь открылась, и в проеме появился Хряк. Лицо его очень не понравилось Горохову: Хряк был явно чем-то встревожен, хотя и пытался держаться индифферентно. 'Господи, – с тоскливым раздражением подумал Горохов, – ну что там у них еще?'
– Ну что там у вас еще? – спросил он сварливым тоном.
Хряк отвлекал его от любимого зрелища. Минуты перед началом поединков Стручок любил больше, чем сами поединки: наблюдать за публикой, рассаживающейся по местам, за тем, как они нервно прикуривают и глотают скотч, словно воду, ловить блеск предвкушения в их глазах, видеть, как раздуваются от скрытого волнения ноздри женщин и нервно сжимаются и разжимаются ладони мужчин, – это было