образом военными, даты в романе пишутся так, как это принято в американской армии, например: 3 октября 363 г. Большие трудности вызвало определение денежного курса, поскольку точная покупательная способность денег четвертого века не известна, но золотой солид, вероятно, равен приблизительно пяти долларам. Три повествователя в моем романе - Юлиан, Либаний и Приск - писали по-гречески, а на латыни изъяснялись с большим трудом, о чем они сами неоднократно напоминают, но тем не менее в их речи, как и в нашей, иногда встречаются латинские термины. Тех, кто будет понапрасну искать знаменитые последние слова Юлиана: 'Ты победил, Галилеянин!', предупреждаю заранее: Юлиан их никогда не говорил. Настоящим автором этого риторического перла является Феодорит, сочинивший его столетие спустя после гибели Юлиана. Приношу свою искреннюю благодарность Американской академии в Риме и Американской школе классических исследований в Афинах за предоставленную мне возможность пользоваться их библиотеками.
- Г. В.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЮНОСТЬ
-I-
Вчера утром у входа в аудиторию мне преградил путь ученик-христианин и спросил голосом, исполненным злорадства:
- Ты слышал, учитель, что произошло с императором Феодосием?
Я откашлялся и хотел было выведать, к чему он клонит, но он опередил меня и выпалил:
- Император принял крещение!
Я принял равнодушный вид: в наше время любой может оказаться тайным осведомителем. Кроме того, эта весть не застала меня врасплох. Еще прошлой зимой, когда Феодосий заболел и епископы, как коршуны на добычу, слетелись и принялись за него молиться, я уже понимал - если он выздоровеет, они поставят это себе в заслугу. Теперь и у нас на востоке появился император-христианин под стать Грациану, императору- христианину на западе. Это было неизбежно.
Я сделал попытку пройти, но юноша еще не завершил столь приятного его сердцу дела.
- А еще Феодосий издал эдикт. Его только что огласили перед зданием сената. Я слышал. А ты?
- Нет. Но мне всегда нравился слог императорских эдиктов, - уклончиво ответил я.
- Едва ли этот эдикт будет тебе по нраву. Император объявил еретиками всех, кто не придерживается Никейского символа веры.
- Боюсь, я не силен в христианском богословии. Вряд ли эдикт касается тех, кто остался верен философии.
- Он касается всех подданных Восточной империи. - Христианин выговорил эти слова медленно, не сводя с меня глаз. - Император даже назначил особого чиновника - инквизитора, которому даны полномочия выявить всех иноверцев. Время терпимости прошло.
Я онемел; перед глазами ослепительно сверкнуло солнце, всё смешалось, и мне показалось, что я теряю сознание или даже умираю. В чувство меня привели голоса двух подошедших учителей. По тону их приветствий я сразу понял, что им уже известно об императорском эдикте и теперь они сгорают от любопытства: как-то я отреагирую на эту весть? Мой ответ не доставил им удовольствия.
- Безусловно, для меня это не новость, - ответил я. - Как раз на днях мне писала об этом императрица Постумия… - сочинял я на ходу. Я, увы, вот уже несколько месяцев как не получал от императрицы вестей, но не преминул напомнить врагам, в какой милости я у Грациана и Постумии. Унизительно прибегать к подобной защите, но ничего не поделаешь - время ныне опасное.
Так и не прочитав своей лекции, я тотчас удалился домой. Кстати, живу я теперь в Дафне, очаровательном предместье Антиохии, которое предпочел городу из-за царящей там тишины, - с возрастом я стал просыпаться от малейшего шума, а потом никак не могу уснуть. Ты легко себе представишь, как невыносима стала для меня жизнь в прежнем городском доме. Ты, наверно, помнишь этот дом: там меня посетил император Юлиан, когда… Ах да, я запамятовал: тебя там тогда не было, и как мы об этом сожалели! Вообще память стала играть со мной скверные шутки. Дабы ничего не забыть, приходится писать самому себе записки, которые потом зачастую теряются. Когда же наконец их удается отыскать, то - о ужас! - я порой не могу разобрать собственного почерка. Старость не щадит нас, друг мой. Подобно вековым деревьям, мы начинаем засыхать с верхушки.
В городе я бываю крайне редко, как правило, только для чтения лекций, ибо люди, даже близкие, удручают меня своею крикливостью и вечными ссорами, своим пристрастием к азартным играм и чувственным удовольствиям. Они безнадежно легкомысленны. Светильники превращают ночь в день, а мужчины почти поголовно сводят волосы на теле, так что их трудно отличить от женщин… Подумать только, и в честь этого города я написал хвалебную речь! И все же антиохийцы, по-моему, заслуживают снисхождения: они - не более чем жертвы всеразлагающего душного климата, близости к Азии и, разумеется, пагубного христианского учения, согласно которому окропление водой (а также небольшое пожертвование в пользу церкви) смоет все грехи и можно грешить снова и снова.
Сейчас, когда я сижу в своем кабинете, окруженный нашими опальными друзьями - греческими книгами, что научили человека мыслить, позволь поделиться с тобою мыслями, посетившими меня прошлой ночью, которую я провел без сна, причиной чему не только эдикт: два кота сочли нужным усугубить мое отчаяние своими похотливыми воплями (только египтянам могло прийти в голову поклоняться этим мерзким животным!). Сегодня я изнурен, но тверд в своем решении. Мы должны нанести ответный удар, и неважно, что нас ждет, - речь идет о судьбах цивилизации. В эту бессонную ночь я обдумывал различные варианты обращения, которое следует послать нашему новому императору. Копия его эдикта лежит сейчас передо мной. Написан он убогим, казенным греческим языком - такой ныне в ходу у епископов, топорность слога которых может сравниться лишь с путаницей в их же мыслях. Словом, весьма схоже с протоколами знаменитого собора - где он происходил? Кажется, в Халкедоне? Помнишь, как мы над ними когда-то потешались! Сколь беззаботное время, безвозвратно ушедшее, если только мы не начнем немедленно действовать.
Приск, мне шестьдесят шесть лет, а ты, помнится, на двенадцать лет меня старше. Мы достигли той черты, когда смерть - нечто естественное, и бояться ее нет смысла, в особенности нам, ибо в чем состоит суть философии, как не в примирении человека с неизбежностью смерти? Разве мы не истинные философы, свыкшиеся с мыслью о том, что нам нечего терять, кроме того, с чем так или иначе все равно придется вскоре расстаться? Со мною в последние годы случилось несколько апоплексических ударов, сопровождавшихся потерей сознания. Они отняли у меня много сил, а мой злополучный кашель этой, против обыкновения, необычайно дождливой зимой чуть было не свел меня в могилу, да и сейчас я в любую минуту могу от него задохнуться. Кроме того, мое зрение продолжает слабеть, не говоря уже о страшных мучениях, которые доставляет мне подагра. Из этого с неотразимой логикой вытекает: бояться нам нечего, объединим усилия и дадим отпор нечестивым христианам, пока они еще не разрушили окончательно столь милый нашему сердцу мир.
Вот мой замысел. По возвращении из Персии семнадцать лет назад ты поведал мне, что после смерти нашего возлюбленного друга и ученика императора Юлиана в твои руки попали его неоконченные записки. Я давно хотел обратиться к тебе с просьбой прислать их копию - единственно для того, чтобы самолично ознакомиться с нею. В то время мы оба понимали: о публикации этих записок не может быть и речи - при всей популярности Юлиана, которая, кстати, сохранилась и по сей день, несмотря на то, что все сделанное им для возрождения истинных богов и было уничтожено. При императорах Валентиниане и Валенте приходилось быть осмотрительными и осторожными, чтобы сохранить возможность преподавать в