еще чья-то? Знаем мы, какие слуги Господни нынче по лесам шастают! Давеча двоих братьев по дороге из города зарезали. Может, подрясник-то твой как раз с одного из них снят!
— Вот дурень-то! — теряя терпение, воскликнул расстрига. — Как есть дурень, прости меня, Господи! На, читай!
Он просунул в приоткрытое окошко какую-то сложенную вчетверо бумагу, но привратник на нее даже не взглянул.
— Мы грамоте не обучены, — простонал он, роя ногами землю в безуспешных попытках закрыть окошко.
— Оно и к лучшему, — сказал расстрига. — Тебе, дураку, таких вещей знать не надобно. Снеси эту бумагу отцу-настоятелю, да поживее.
— Сей момент, разбежался, — пропыхтел монах. — Нашел себе гонца! Отец-настоятель, небось, уже ко сну отошел. Стану я его из-за тебя, бродяги, беспокоить!
— Бумагу возьми, — спокойно повторил странник. — Я тут подожду, покуда ты бегать будешь. А не побежишь — помяни мое слово: не миновать тебе епитимьи, да такой, что небо с овчинку покажется! И что ты за человек? Креста на тебе нет, ей-богу! Меня самого чуть не зарезали у самых ваших ворот, а тут еще ты! Ну, чего таращишься? Сам бежать не хочешь, так кликни брата, который на ногу полегче!
С этими словами он бросил бумагу в окошко и отпустил створку, которая с громким стуком захлопнулась. Качая головой и бормоча какие-то слова, звучавшие как ругательства, расстрига отошел от ворот и присел прямо на землю. Порывшись в котомке, он извлек оттуда черствую горбушку и принялся жевать ее всухомятку. Зубы у него были на редкость крепкие и жутковато белели в темноте, когда он вонзал их в подсохшую корку.
Расстрига едва успел проглотить последний кусок и стряхнуть с бороды крошки, когда за воротами послышалась какая-то возня. Лязгнул отодвигаемый засов, и калитка распахнулась, бесшумно повернувшись на хорошо смазанных кованых петлях. В проеме возникла тучная фигура привратника.
— Заходи, странник, — проворчал он. — И что только в этой твоей бумаге написано?
— Что, брат, схлопотал епитимью? — усмехнулся расстрига, пригибая голову, чтобы пройти в низкую калитку. — Предупреждал ведь я тебя: не гневи Господа! А ты уперся как баран... Да, вот что, брат: там, на дороге, покойник лежит, надо бы его похоронить по христианскому обычаю.
— Разберемся, — пообещал монах, запирая за ним калитку. — Завтра, как солнце встанет, непременно разберемся. А кто таков?
— Разбойник, — сказал расстрига, — лихой человек. Что-то в ваших лесах и впрямь неспокойно.
— Место бойкое, торговое, вот народец и балует, — объяснил монах. — Никакой управы на них, нехристей, нету! Да ты ступай, ступай. Отец-настоятель ждет. Небось, на меня лаяться станет, что долго тебя не пускал.
Расстрига усмехнулся и поднялся в келью отца-настоятеля. Дверь кельи закрылась. Неизвестно, о чем беседовал воинственный расстрига с настоятелем, но свет в окошке кельи погас только под утро, когда звонарь монастырского храма уже готовился звонить к заутрене.
Глава 3
Неделю спустя, когда воинственный расстрига, распрощавшись с отцом-настоятелем Успенского монастыря, что под Мстиславлем, походным шагом приближался к Смоленску, княжна Мария Андреевна Вязмитинова также собиралась в дорогу.
Говоря по совести, ехать ей никуда не хотелось. Летом она безвыездно жила в деревне, всем остальным своим имениям предпочитая Вязмитиново, в коем выросла под строгим присмотром князя Александра Николаевича. Это казалось ей не только привычным, но и весьма удобным, хотя подобное отшельническое существование давно снискало княжне репутацию затворницы и служило источником невообразимых сплетен, распускаемых о ней городскими кумушками. Правда, с высылкой из Смоленска княгини Зеленской, бывшей давним недругом княжны, жить Марии Андреевне стало спокойнее, а поселившийся поблизости отставной полковник Шелепов всячески ее поддерживал и опекал. Но, как бы то ни было, появляться на людях княжна не любила; особенно не нравилось ей бывать в городе, и, если бы не крайняя нужда, она ни за что не поехала бы туда, да еще в самый разгар летней жары.
Однако случилось так, что именно теперь ее присутствие в Смоленске сделалось необходимым. Накануне пришло письмо от подрядчика, занимавшегося ремонтом городского дома княжны. Ремонт сей заключался фактически в постройке совершенно нового здания на месте старого, дотла сожженного французами еще в августе двенадцатого года. Княжна тянула с этим ненужным, как ей казалось, делом до последней возможности. Со временем, однако, город отстроился, и черневшая посреди сверкающей свежим тесом и новым строительным камнем улицы горелая, заваленная мусором и уже успевшая зарасти высоким бурьяном проплешина начала резать глаз. Марии Андреевне пришлось снова заняться строительством, и вот теперь этот мучительный процесс, кажется, близился к концу. В своем письме подрядчик сообщал, что заканчивает отделочные работы и просит княжну пожаловать, дабы оценить результаты его трудов.
Перед самым ее отъездом в усадьбу вновь пожаловал отец Евлампий, который в последнее время дневал и ночевал в княжеской библиотеке, посвящая всякую свободную минуту перелистыванию старых книг и дневников князя Александра Николаевича. Внезапно проснувшаяся в приходском священнике страсть к чтению исторической литературы казалась Марии Андреевне забавной, не более того. При этом она отлично сознавала, что, будь на месте батюшки кто-то другой, такая внезапная перемена показалась бы ей подозрительной. Однако при одном взгляде на добродушное, вечно чем-то смущенное лицо отца Евлампия становилось ясно, что этот человек не способен вынашивать худые замыслы.
Безвылазное сидение батюшки в библиотеке было забавным само по себе, и результаты давало весьма забавные. Слегка ошеломленный хлынувшим на него потоком новой информации, отец Евлампий во время проповедей начал то и дело сбиваться на почти что научные лекции с уклоном в древнюю историю и — отчего-то — в зоологию. Дворовые приходили с проповедей в состоянии легкого обалдения и рассказывали удивительные вещи, вызывавшие у княжны приступы смеха. Обрывки научной информации, усвоенной отцом Евлампием с пятого на десятое и с жаром, но весьма бестолково возглашенной с амвона, в пересказе неграмотных девок и мужиков звучали до того уморительно, что княжна, слушая эти пересказы, хохотала до слез. Несколько раз она собиралась по-дружески предупредить батюшку о том, что содержание его проповедей, дойдя до ушей церковного начальства, может доставить ему много неприятных минут, но всякий раз, увидев отца Евлампия, забывала о своем намерении: у нее просто не поворачивался язык.
Узнав о том, что княжна намерена уехать, батюшка заметно огорчился, но Мария Андреевна успокоила его, предложив свободно пользоваться библиотекой в ее отсутствие и наказав прислуге предоставлять батюшке все необходимое. Разрешив таким образом казавшееся ей пустячным затруднение, княжна покинула имение, провожаемая добрыми напутствиями отца Евлампия.
Увлекаемая парой кровных рысаков карета княжны прокатилась по обсаженной вековыми липами аллее и выехала за ворота усадьбы. Карета была новая, недавно выписанная за большие деньги из самого Петербурга и подвергшаяся некоторым усовершенствованиям. Мария Андреевна никому не рассказывала об этих усовершенствованиях, справедливо полагая, что, будучи преданными огласке, они послужат причиной многочисленных кривотолков. И впрямь, попробуй-ка объяснить охочим до сплетен соседям, зачем столь высокородной девице повсюду возить с собою целый арсенал! Хуже всего княжне казалось то обстоятельство, что она не могла объяснить этого даже себе самой: она возила с собой оружие по той простой причине, что так ей было спокойнее.
Правда, на нее уже давненько никто не нападал, и, мягко покачиваясь на атласных подушках своей рессорной кареты, княжна подумала, что ей пора, наверное, оставить мрачные мысли в прошлом. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов; живому же надлежит думать о живом, особенно в такой ясный, благоухающий щедрыми летними ароматами день, как этот.
День и вправду выдался чудесный. От деревьев на дорогу ложились пестрые тени, становившиеся все короче по мере того, как солнце карабкалось в зенит. Над полями, невидимые в знойном голубоватом мареве, звенели жаворонки; лес был наполнен птичьим щебетанием, где-то быстро-быстро трещала потревоженная сорока. Размеренно позванивала сбруя, глухо стучали по укатанной земле лошадиные копыта, за каретой вилась тонкая, как пудра, пыль, припорашивая придорожные кусты. Время от времени ее заносило в открытое окно кареты, и княжна, пару раз чихнув, вынуждена была поднять стекло.
В карете почти сразу сделалось душно, и мысли княжны, повеселевшие было под влиянием свежего