Вот тут-то и начались приключения, поскольку Любкиного адреса Ивантеев не знал и спьяну не придумал ничего умнее, как ломиться во все двери подряд. В выражениях он при этом не стеснялся, драл глотку так, что слышно его было, наверное, в самой Турции, и нет ничего удивительного в том, что кое-кому захотелось ему эту глотку заткнуть. Словесная баталия естественным путем перешла в рукопашную, а когда Ивантеев после особенно болезненного удара по сопатке слегка протрезвел, то увидел, что ему противостоит аж восемь человек – надо полагать, все мужское население деревни, и притом не с пустыми руками – кто с колом, кто с граблями, а кто и с топором.
Если бы у Ивантеева хватило ума повернуться к этой теплой компании спиной и дунуть вдоль шоссе в сторону санатория, тем бы дело и кончилось. Но в нем взыграла гордость, и лейтенант во всеуслышание объявил о своей принадлежности к 'внутренним органам', не забыв добавить, что постарается обеспечить всем участникам инцидента по десять лет без права переписки. Он не учел того, что дело происходило ночью и без свидетелей, а присутствующие были отцами, мужьями и братьями тех самых покладистых баб, которых он и его коллеги из санатория круглые сутки валяли как хотели. Вместо того чтобы в страхе разбежаться и попрятаться по своим хибарам в ожидании неминуемой расплаты, они молча и неторопливо, как в страшном сне, двинулись вперед, неумолимо смыкая кольцо. Последним, что помнил Ивантеев, был страшный удар по голове, от которого он сначала полностью протрезвел, а потом потерял сознание.
Очнулся он в какой-то убогой хибаре, принадлежавшей, как потом выяснилось, одинокой старухе, жившей на берегу километрах в сорока от санатория. Голова у него была забинтована, все тело ныло и стонало от боли, и поначалу Ивантеев не мог вспомнить даже, как его зовут. Старуха подобрала его на берегу, где он валялся без памяти. Документов, денег, золотых часов и даже одежды как не бывало, зато имели место приличных размеров трещина в черепе, три сломанных ребра и сотрясение мозга.
Позже, когда память начала понемногу возвращаться, Ивантеев сообразил, что гостеприимные сельские жители, отходив его до полусмерти, зашвырнули бесчувственное тело в лодку, отплыли подальше и выкинули в море, предварительно ободрав как липку. Лишь окончательно придя в себя, Ивантеев понял, какой подарок преподнесли ему те деревенские увальни. В санатории его, конечно же, хватились и уже с утра наверняка поставили всю деревню вверх дном. Удостоверение его, может быть, и не нашли, но приметные золотые часы и одежду, в которой он был тем вечером, обнаружили обязательно. На допросе кто-нибудь из мужиков как пить дать раскололся, и всем стало ясно, что старший лейтенант Ивантеев погиб – утонул в море, а точнее, был убит и утоплен.
Он поинтересовался у старухи, сколько провалялся в беспамятстве, и та ответила, что это продолжалось полторы недели. Если за это время его не нашли, значит, поиски прекращены. Да и не мог он остаться в живых – как ни крути, не мог, и баста! Но вот остался же, и что это, если не чудо?
В октябре Ивантеев уже был в Сыктывкаре, где ему с грехом пополам удалось оформить паспорт на другую фамилию. Здесь он устроился на работу в леспромхоз, женился на ссыльной татарке и на всякий случай взял ее фамилию, чтобы еще больше запутать следы. О том, что стало с бункером и его обитателями, Ивантеев не знал до того самого момента, пока ему не рассказал об этом Клыков. Как, каким образом он снова очутился в Москве, Ивантеев уже не помнил – его измученная старостью и болезнями память цепко хранила дела давно минувших дней, тогда как недавние события в ней просто не помещались, выпадали и терялись безвозвратно...
Закончив говорить, старик погрузился в глубокий сон, из которого Клыков не стал его выводить. В здешних списках он значился как Василий Иванович Валиев. Охраннику вдруг стало интересно, что сделалось с женой Ивантеева, ссыльной татаркой, но он выбросил это из головы. Какая разница? Ты еще спроси, что стало с той старухой, что подобрала его на берегу! Ивантеев-Валиев, по его собственным словам, хорошо знал, какие меры следует принимать для сохранения полной секретности...
Хотелось придушить старика во сне, но Клыков, разумеется, не стал этого делать, и вовсе не потому, что боялся тюрьмы. Ему вдруг вспомнилась строчка из Библии: 'Мне отмщение, и Аз воздам'. Глядя на старика, Клыков усомнился, что кто бы то ни было из живущих на земле сумел бы наказать этого кровавого подонка лучше, чем тот, кому принадлежали эти слова.
Он сдал спящего старика с рук на руки строгой сиделке в белом халате и поспешно удалился, унося в сознании образ – нет, не ласкового старичка, который, сидя в подземном бункере за тремя рядами колючей проволоки, строчит письма юным пионерам и статьи в газету 'Правда', а горбатого капитана Сиверса с руками ниже колена, злыми глазами-буравчиками и огромными косолапыми ступнями в хромовых сапожищах сорок седьмого размера.
Речка была совсем узкая, метров пять в ширину, быстрая, мутная, как все реки средней полосы, и очень холодная. Она беззвучно несла свои зеленовато-коричневые воды меж невысоких, поросших луговыми травами глинистых берегов. Там, где изрезанная глубокими промоинами проселочная дорога сбегала к реке с косогора, стекавшая по ней талая вода вымыла в обрыве пологий спуск к воде, за долгие годы основательно расширенный и утоптанный коровами. В этом месте образовалось что-то вроде крошечного пляжа – убитая до каменной твердости глина пополам с песком, кое-где ощетинившаяся жесткими кустиками какой-то сорной травы, с которой не могли справиться ни копыта коров, ни босые пятки дачников и деревенских жителей.
Федор Лукич положил свой разболтанный, скрипучий велосипед на землю в метре от воды, живо сбросил просторные шорты цвета хаки и захватанную грязными пальцами красную бейсбольную шапочку, оставшись в одних только поношенных, вылинявших плавках. Над плавками нависал круглый, налитой, как спелый арбуз, густо заросший седыми волосами загорелый живот, на котором, при желании можно было ровнять гвозди. Федор Лукич весь, от макушки до пяток, был таким – хоть гвозди на нем ровняй, хоть ломы об него гни. Круглая, кирпичного цвета, будто из нескольких картофелин составленная простецкая физиономия в любое время суток излучала здоровье и добродушие, волосы, хоть и поседели давным-давно, оставались густыми и пышными, как у молодого, а не сходившая с лица улыбка открывала полный набор желтоватых, но крепких и ровных зубов.
В дачном кооперативе, где Федор Лукич Самойлов жил практически круглый год, о нем говорили разное – в том числе и то, что он алкоголик. Надо сказать, что некоторые основания для такого утверждения у дачных сплетниц имелись, поскольку Федора Лукича круглосуточно окружала как бы его собственная атмосфера, состоявшая из водочного перегара пополам с запахом чеснока, и уже после обеда он решительно оставлял всяческие попытки перемещаться по дачному поселку верхом на велосипеде, предпочитая пользоваться собственными ногами. Случалось, и не раз, что к вечеру ему отказывались служить даже ноги, и Федор Лукич засыпал в росистой траве под чьим-нибудь забором, оглашая поселок богатырским храпом. Как ни странно, такие ночевки нисколько не вредили его неизменно прекрасному здоровью, и уже на следующее утро он как ни в чем не бывало катил на своем бренчащем велосипеде к реке для совершения традиционных водных процедур.
Купался Самойлов с начала мая и почти до конца сентября, хотя вода в здешней речке оставалась довольно холодной даже в самую жару, и уже одно это вызывало к нему определенное уважение. Кроме того, он был знающим, опытным и, может, даже талантливым садоводом и огородником, содержал свой участок в идеальном порядке, снимал с него рекордные, невиданные в здешних краях урожаи и всегда был готов помочь соседям – кому советом, кому саженцами или рассадой, а кому и личным участием в нелегком земледельческом труде. Федор Лукич было одинаково весел, приветлив и дружелюбен со всеми обитателями поселка, так что даже его недоброжелателям поневоле приходилось отвечать ему тем же, по