робу. Вот тогда ты, считай, покойник, потому что зэки вертухаев ненавидят люто, и первой же ночи в лагерном бараке нипочем не пережить.
Да и потом, кто же станет отказываться от удачи, когда она сама в руки плывет? Ведь если прикинуть, что получится? Красный уголок вместо нарядов да караулов – это раз. Чаек, папироски, колбаска да печеньице из офицерского пайка – это два. Водочка под хорошее настроение – три. Задушевные, уважительные беседы с глазу на глаз – четыре. А что за три месяца из младших сержантов в старшие перепрыгнул – это как, не считается? И ни одна сволочь тебе худого слова не скажет – потому, опять же, что дураков в роте охраны нету. Не выживают они в лагере, дураки-то...
Правда, со временем Ивантеев начал замечать косые взгляды и ловить обрывки разговоров, которые неизменно затихали при его появлении. Нехорошие какие-то были разговоры, тайные, темные. Офицеры и те при нем помалкивать старались, чего уж о солдатах говорить! Словом, к концу пятидесятого года в казарму из красного уголка Ивантеев возвращался с большой неохотой – ясно уже было, что добром это не кончится. Или подушкой сонного придушат, или перо под ребро сунут, а то и пальнут, будто невзначай, во время чистки оружия или в карауле – да мало ли способов, когда кругом лес дремучий, Мордовия, Потьма! И не спасет тебя ни замполит, ни начальник лагеря, ни сам Иосиф Виссарионович Сталин...
А тут еще этот приказ: присвоить старшему сержанту Ивантееву внеочередное воинское звание – лейтенант. Не старшина и даже не младший, а сразу лейтенант! И главное, праздника никакого нет и не предвидится – январь, пурга, темень, середина недели... За какие такие заслуги перед Родиной? Да ясно же за какие...
В общем, из строя за новенькими лейтенантскими погонами Ивантеев выходил, будто к стенке, точно зная, что жить ему осталось всего ничего. Вышел на деревянных ногах, приложил деревянную руку к шапке, сказал, что положено, деревянными губами, чуя лопатками сквозь овчинный тулуп ненавидящие, целящиеся взгляды, и совсем было уже собрался обратно, навстречу лютой своей судьбе, как вдруг: стой, лейтенант, не спеши, тут для тебя еще один приказ имеется...
Не выдал замполит, дай ему, Господи, доброго здоровья! Приказ-то оказался о переводе, да не куда- нибудь, а в Москву, в столицу! 'Учиться поедешь', – сказал ему замполит там же, на плацу, а сам посмотрел как-то странно: не то с завистью, не то с жалостью, а может, и со страхом. И прямо оттуда, с плаца, где утренний развод проходил, едва успев побросать в тощий 'сидор' свое немудрящее имущество, отправился лейтенант Ивантеев с попутной полуторкой на станцию – аккурат к московскому поезду поспел, несмотря на метель.
В Москве явился, как было велено, прямо на Лубянку, на третий этаж, постучал в нужную комнату, вошел и доложился по форме: так, мол, и так, лейтенант Ивантеев прибыл для дальнейшего прохождения службы! Сам от уличного гама да грохота вроде как не совсем в себе, но глазами по сторонам постреливать не забывал: эх, и живут же люди! Неужто прямо здесь служить придется?
Но не тут-то было. И двух часов не прошло, как очутился он снова в лесу, в сугробе по самое 'не балуйся' и опять же за колючей проволокой в три ряда. Всего и радости, что Москва в полусотне верст да казарма почище, посветлее. Ну, и слава нехорошая далеко за Волгой осталась – это, пожалуй, самое приятное...
Учеба у него странная была. Во-первых, учился Ивантеев не с группой, как привык, а в одиночку. Учили его по очереди два капитана и майор, а чему учили – не поймешь: не то пса сторожевого из него делали, не то официанта для столовой высшего командного состава. А в генеральских столовых подавальщицами все больше бабы, это все знают – из женских рук еда вкуснее, да и генералы – не солдатня какая-нибудь, прямо из-за стола на бабу кидаться не станут, у них этого дела и так сколько хочешь... А с другой стороны, зачем лейтенанту Ивантееву знать, с какой стороны от тарелки надо вилку класть, а с какой – нож? Зачем эти тренировки, когда битый час бегаешь вверх-вниз по крутой лестнице с нагруженным подносом, следя при этом, чтобы ничего не упало, не расплескалось, не звякнуло даже? А потом, не успеешь поднос это чертов на кухню вернуть, перекурить не успеешь даже, дух перевести – вот те здрасьте! – стрельба!
Стрельбой с Ивантеевым занимался капитан Гурин, который сам навскидку, от бедра попадал бегущему зайцу в глаз из пистолета, а подносами, рюмками-бутылками всякими и прочим политесом – майор Кузнецов, больше похожий на переодетого белогвардейца, чем на советского офицера. Второй капитан, по фамилии Сиверс, Ивантеева ничему не учил, а все больше расспрашивал: кто таков, откуда родом, в каком детдоме рос, как туда попал, – словом, выведывал подноготную, и не по-доброму, как замполит в потьменском лагере, а с нехорошим, холодным прищуром, то и дело, будто по забывчивости, возвращаясь к уже сто раз обговоренному. Все было ясно: проверял, пытался подловить, искал расхождения в деталях, но, видно, так и не нашел, иначе как пить дать зарыли бы Ивантеева в лесочке за колючим забором, и дело с концом.
Сиверса этого Ивантеев боялся до судорог, и не только потому, что был тот явным особистом- смершевцем, волчарой ненасытным, отъявленным кровососом. Голова у Сиверса была длинная, как огурец, заметно приплюснутая с боков; злые черные глазки-буравчики близко сидели по бокам здоровенного носа; большие хрящеватые уши торчали в стороны, напоминая растопыренные крылья летучей мыши. Уши у него все время терлись о погоны, потому что Сиверс был горбат. Руки были длинные, ниже колена, и здоровенные, как кувалды, а ноги короткие и кривые, с огромными, размера эдак сорок седьмого, ступнями. И силищи он был необыкновенной: мог пальцами скатать в трубочку монету, а как-то раз, осенью пятьдесят второго, когда Ивантеев давно уже заступал на странные свои дежурства, на глазах у пятерых караульных одним ударом кулака убил наповал человека – парнишку из соседней деревни, которого угораздило собирать грибы возле самого периметра. Когда парня привели в караулку, Ивантеев решил, что сейчас начнется обычная бодяга: протокол, арест, наручники, суд, пятьдесят восьмая статья... А вышло по-другому: выслушав доклад караульного, Сиверс молча подошел к задержанному со спины и ударил – коротко, без замаха, снизу вверх, под левое ухо, потому что был левша, – и задержанный молча, как бык под обухом мясника, рухнул на колени и повалился лицом в кафельные плитки пола... В лесочке его зарыли, прямо за забором, а часового, который, вместо того чтобы стрелять без предупреждения, как было положено, притащил деревенского дурака в караулку, больше никто никогда не видел. И не интересовался им никто, потому что все они там, на объекте, были вроде Ивантеева – без роду, без племени, писем никому не писали и почты никакой не получали, даже газет.
Но все это произошло позже, а пока что Ивантеев стрелял, учился наполнять бокалы, не проливая ни капли на скатерть, и помаленьку привыкал к лестной, но малость, прямо скажем, тревожной мысли, что готовят его для заброски в глубокий тыл противника. Какого противника? А черт его знает, ей-богу! Изучением иностранных языков лейтенанта не напрягали, так что он мало-помалу пришел к выводу, что отправят его в какую-нибудь Аргентину или Мексику выслеживать беглых полицаев и иных пособников немецко-фашистских оккупантов.
И опять он ошибся, потому что никуда его не отправили, а повели, когда настало время, вместе с другими соседями по казарме вокруг пригорка, на котором стоял дом, свели в неприметный овражек и распахнули стальную дверь бункера. Перед этим, ясно, был инструктаж – что делать, чего не делать, по каким телефонам и в каком случае звонить, когда и против кого применять оружие, – но из инструктажа этого, честно говоря, Ивантеев мало что понял. Запомнил-то он все, но вот понять – нет, ни черта не понял. Сторожили они в этом бункере какого-то интеллигентного старикана, и опять же трудно было понять: то ли сторожили, то ли, наоборот, прислуживали ему, как холуи какие. Обед в комнату носили, прибирались по очереди, отвечали на дурацкие его звонки...