– Во-первых, Григорович все может, – возразил Федор Филиппович. – У него, брат, такой опыт, что ему чаще всего достаточно беглого ознакомления с образцами почерка, чтобы с ходу, навскидку сказать, где подлинный документ, а где подделка. Мне иногда кажется, что он и лупу-то свою берет только для того, чтобы не выглядеть в глазах клиента шарлатаном. Словом, этого старого воробья на мякине не проведешь, и, если он в чем-то сомневается, значит, причины для сомнений действительно есть. Но это во-первых. А во-вторых, Глеб Петрович, с тобой ведь никто и не спорит. Григорович привел мне те же самые резоны: дескать, раз до семидесяти пяти Ленин все равно не дожил, то и говорить не о чем – изменения почерка объясняются болезнью, и точка.
– Так в чем же все-таки дело? Или в письме к юному пионеру содержится призыв к созданию подпольной антисоветской организации?
– Ничего особенного в этом письме не содержится, – вздохнул Федор Филиппович. – Все намного хуже. Я ведь, кажется, уже упоминал, что Григорович сразу обратил внимание на практически идеальную сохранность письма – никаких потертостей, надрывов, никаких признаков ветхости. По его словам, на письме не было даже сгибов!
– А вот это действительно странно, – задумчиво сказал Глеб. – Откуда оно в таком случае взялось? Если сгибы отсутствуют, значит, письмо не было отправлено по почте и юный пионер его в глаза не видел. По идее, из всего, что писалось в Горках, не должна была пропасть ни одна бумажка. Так где же оно пролежало столько лет, это чертово письмо?
– Вот и Григорович задался тем же вопросом, – сказал Федор Филиппович. – Он решил, что в этом деле как-то уж очень много странностей и неувязок. А Григорович – это такой человек, который подобных вещей не признает. Он считает, что, если где-то концы с концами не сходятся, это означает одно из двух: либо кто-то слишком мало знает, либо кто-то слишком много врет. Принимая во внимание обстоятельства, он решил, что его клиент сказал, мягко говоря, далеко не всю правду. А поскольку расколоть его у старика не было никакой возможности, он пошел другим путем, то есть попытался как можно больше вытянуть из самого письма.
Содержание документа ничего ему не дало – это, по его словам, было типичное письмо крупного политикана, решившего для поддержания популярности разочек напрямую пообщаться с народом. Ну, ты должен это представлять: учиться, учиться и еще раз учиться, и так далее, и тому подобное... Видно, ему было приятно почувствовать себя нужным и дееспособным, а те, кто был приставлен к нему в Горках, этому не препятствовали – дескать, пускай старик перед смертью потешится... Возможно, это даже был такой своеобразный метод терапии, не знаю. Важно то, что, изучив письмо вдоль и поперек, Григорович не обнаружил в нем ничего нового или полезного.
Тогда старик пошел на рискованный шаг: взял острый ножичек, приложил к краю письма линейку и аккуратнейшим образом отрезал от полей полоску бумаги шириной миллиметра в полтора. Получилось совсем незаметно, что ему и требовалось. Он спрятал письмо в ящик своего письменного стола, засунул туда же мобильник, врученный ему клиентом, и отправился к знакомому криминалисту. Машину он, понятное дело, вызывать не стал, а разорился на такси и всю дорогу вертелся на сиденье, проверяя, нет ли за ним 'хвоста'. Ничего подозрительного мой Лев Валерьянович не заметил, из чего вовсе не следует, что 'хвоста' на самом деле не было, – оперативник из старика, как из меня оперный тенор...
Глеб вздохнул. Ему стало окончательно ясно, что разговор этот затеян неспроста, что никакими шутками и розыгрышами тут не пахнет и что дело ему предстоит до невозможности неприятное, связанное с какими- то старыми, давно протухшими, зловонными секретами родной Советской власти, готовыми выплыть наружу и в очередной раз отравить воздух смертельно ядовитыми миазмами. Где-то, до поры надежно упрятанный от людских глаз, долгие годы зрел огромный нарыв, и теперь он, кажется, наконец-то созрел и готовился лопнуть, а при этом выплеснуть наружу накопленную за десятилетия смрадную отраву. Разумеется, это было только предчувствие, но от него до полной уверенности оставался всего один, причем очень небольшой, шаг.
– Одним словом, – продолжал Федор Филиппович, который, хоть и заметил невольный вздох Сиверова, явно предпочел не обращать на него внимания, – старик по знакомству отдал добытый лоскуток бумаги на экспертизу, слезно попросив выжать из него все, что можно: условия хранения, наличие или отсутствие консервирующих веществ и, в первую очередь, конечно же, возраст. Он признался мне, что в ту минуту понятия не имел, что именно ищет, но что-то ему подсказывало, что без такой экспертизы не обойтись. Понятно, что отказать Григоровичу в такой пустячной просьбе никому и в голову не пришло, и экспертизу ему произвели в два счета и притом со всей возможной тщательностью. Никаких консервантов на бумаге, естественно, не обнаружили, а что касается возраста...
Он сделал эффектную паузу, но Глеб не стал заполнять ее нетерпеливыми вопросами. Он уже понял, что вот сейчас, сию минуту, Федор Филиппович поднесет ему ту самую поганку, ради которой был затеян весь разговор, и не испытывал по этому поводу ни малейшего энтузиазма. А если уж быть до конца честным, говоря о его ощущениях, то более всего на свете Глебу Сиверову в данный момент хотелось попросту проснуться. Потому что вся эта бодяга с графологическими и прочими экспертизами, с таинственными незнакомцами и интригующими намеками, будучи сопоставленной с принесенной Федором Филипповичем газетной сплетней, в сумме давала картинку, которая может привидеться разве что в бреду.
– Что касается возраста, – повторил Потапчук немного недовольным тоном, – то его удалось установить лишь очень приблизительно. Согласно заключению экспертов, за точность которого они ручаются своими добрыми именами, представленная Григоровичем полоска бумаги была произведена советской целлюлозно- бумажной промышленностью не позднее пятьдесят шестого года...
– Вот так точность, – не удержавшись, пробормотал Глеб.
– И не раньше сорок девятого, – закончил Федор Филиппович.
– Аут, – сказал Сиверов после продолжительной паузы. – Я убит, уничтожен, развеян по ветру... Не понимаю, как этот ваш Григорович пережил такое известие. В его-то возрасте! Как же он ухитрился перепутать бумагу?
– Шутками ты от меня не отделаешься, – устало сказал Потапчук. – Ты ведь прекрасно понимаешь, что, если бы существовала хоть малейшая возможность какой-то путаницы или ошибки, этого разговора у нас с тобой просто не было бы. Но ситуация действительно именно такова, как я ее тебе описал: существует письмо, написанное, вне всякого сомнения, рукой Ленина – правда, не то очень больного, не то очень старого, – на отлично сохранившейся бумаге, произведенной где-то между сорок девятым и пятьдесят шестым годом. То есть в тот период, когда Ильич уже давным-давно лежал в мавзолее и заведомо не мог ничего написать. Надо еще принять во внимание и это.
И, взяв с дивана газету, он потряс ею перед Глебом. Тот с кислой миной посмотрел на газету и отвернулся.
– Знали бы вы, до чего мне не хочется принимать это во внимание, – сказал он.
– Мне тоже намного удобнее думать, что Григорович где-то дал маху, а то и вовсе впал в маразм и