Мы вылезли. Степь в росе, и тишине лежала кругом. Я дышал, как запаленная лошадь, но вместе с чистым воздухом вдыхал запах дыма.
— Откуда дым?
Мы поползли по мокрой траве. Я полз и слизывал росу со своих ладоней. Воспоминание об этом помогло мне недавно, когда я открыл разрушенные цистерны на Агармыше. «Откуда здесь может быть вода?» — подумал я — и вдруг с такой ясностью вспомнил свои грязные ладони, полные росы, что никаких сомнений у меня не осталось. Задача была решена.
Мы ползли, пока не заметили костер и солдат в английских шинелях. Они чистили при огне пулемет.
Все было кончено. Этот выход охранялся так же, как и другие.
— Что делать, Обер-крот? — спросил я Назимова, когда мы опять спустились в катакомбы.
— Выйти здесь и через степь и Арабатскую стрелку уходить на север. Здесь все равно нас перебьют, как котят.
Голова у Назимова затряслась. Он задумался.
— А что, если мы сделаем так… — сказал он и остановился, — если мы сделаем так… Я открою пулеметный огонь у главного входа, подыму шум и все белые заставы оттяну на себя, а вы тем-временем выйдете.
— Одному не справиться. Шум нужно делать большой.
— Вызовем охотников.
— Не будет охотников, — ответил я. — Не будет. Безнадежное это дело.
— Посмотрим.
Я не верил в это рискованное предприятие, но Назимов в ответ на мои возражения только молчал.
Он созвал бойцов, рассказал им, в чем дело, и спросил:
— Есть охотники оставаться со мной?
Бойцы молчали.
— Есть охотники?
Тогда с полу поднялся раненный в ногу партизан Жуков и сказал хриплым голосом:
— Я пойду с тобой, ученый. Мне все равно до Арабата не дойти. Днем позже, днем раньше…
Жуков снял шапку и сказал громко:
— Товарищи бойцы, которые трудно раненные! Говорю до вас. Чем оставаться здесь на собачью муку, возьмем винты и спасем уцелевших товарищей.
— Чего гавкать! Давай патроны! — закричал один из раненых.
Через несколько минут раненые двинулись к главному входу. Назимов, шатаясь, шел впереди стонущего и окровавленного войска, ползущего на животах и цепляющегося за выступы скал. Мы сняли шапки и смотрели им вслед.
Потом мы пошли к выходу в степь, а у главного входа начался ураганный огонь и крики «ура».
Смятение охватило белых. Они бросились к главному входу. Сигнальные ракеты с шипением понеслись в небо.
Бой разгорался за нашей спиной. Мы быстро прошли мимо брошенных костров в степь. Через два часа мы уже шли вдоль пустынных берегов Азовского моря.
Сначала мы слышали все более редкие крики и выстрелы, потом и они стихли. Разыгранный бой подошел к концу.
Через несколько лет мне удалось узнать подробности смерти Назимова и наших раненых товарищей. Узнал я это из записок белого офицера.
«Последний отряд партизан, — писал он, — целиком состоял из тяжелораненых. Они дрались, надо отдать им справедливость, с упорством людей, одержимых навязчивой идеей смерти. Командовал ими человек в очках, настолько худой, что издали он напоминал огородное пугало. Партизаны дрались с нами только затем, чтобы погибнуть от пули в открытом бою, а не быть расстрелянными в контрразведке. Их мужество вызвало восхищение даже некоторых офицеров. Только английские наблюдатели оставались, как всегда, совершенно бесстрастными».
Так кончилась подземная война. Недавно в керченских каменоломнях были произведены последние раскопки. Мы отыскали кости погибших и похоронили их в братской могиле.
Левченко замолчал. Пес, встревоженный нашим молчанием, встал, зевнул и потрогал Гарта грязной лапой, чтобы заинтересовать его в своем существовании. Гарт бросил ему кусок белого хлеба. Пес сглотнул его прямо в воздухе, не сморгнув глазом. Послышался звук откупоренной бутылки.
Сказочник
В Старом Крыму провел последние дни своей жизни и умер писатель Грин — Александр Степанович Гриневский.
Грин — человек с тяжелой, мучительной жизнью — создал в своих рассказах невероятный мир, полный заманчивых событий, прекрасных человеческих чувств и приморских праздников. Грин был суровый сказочник и поэт морских лагун и портов. Его рассказы вызывают легкое головокружение, как запах раздавленных цветов и свежие, печальные ветры.
Грин провел почти всю жизнь в ночлежных домах, в грошовом и непосильном труде, в нищете и недоедании. Он был матросом, грузчиком, нищим, банщиком, золотоискателем, но прежде всего — неудачником.
Взгляд его остался наивен и чист, как у мечтательного мальчика. Он не замечал окружающего и жил на облачных, веселых берегах.
Только в последние годы перед смертью в словах и рассказах Грина появились первые намеки на приближение его к нашей действительности.
Романтика Грина была проста, весела, блестяща. Она возбуждала в людях желание разнообразной жизни, полной риска и «чувства высокого», жизни, свойственной исследователям, мореплавателям и путешественникам. Она вызывала упрямую потребность увидеть и узнать весь земной шар, а это желание было благородным и прекрасным. Этим Грин оправдал все, что написал.
Язык его был блестящ. Беру отрывки наугад, открывая страницу за страницей:
«Где-то высоко над головой, переходя с фальцета на альт, запела одинокая пуля, стихла, описала дугу и безвредно легла на песок рядом с потревоженным муравьем, тащившим какую-то очень нужную для него палочку».
«Он слушал игру горниста. Это была странная поэзия солдатского дня, элегия оставленных деревень, меланхолия хорошо вычищенных штыков».
«Зима умерла. Весна столкнула ее голой розовой и дерзкой ногой в сырые овраги, где, лежа ничком, в виде мертвенно-белых, обтаявших пластов снега, старуха дышала еще в последней агонии холодным паром, но слабо и безнадежно».
Грин хорошо выдумывал старинные матросские застольные песни: