ответила, что, конечно, поедут.
Она ждала, что Мануэль расплачется, но он только насупился, потом сказал, что ему очень нравится и дача, и дикий лес вокруг, и шум маленьких водопадов, и все, что он увидел в Сибири.
На второй день после приезда Марии вечером пошел снег. Он падал так обильно, что Марии, впервые видевшей настоящую русскую зиму, сделалось страшно. Казалось, что к утру снег завалит ущелье доверху, похоронит под собой дачу, отрежет ее от мира.
Мария смотрела на бесшумное падение снега, на мохнатые ветки елей. Они сгибались от снега, потом сбрасывали его, выпрямлялись и покачивались, как бы вздыхали от облегчения, что избавились от тяжелого груза.
Мария думала о Лобачеве, сжимала холодные пальцы. Она знала, что он скоро уедет в Крым и там потеряется надолго, может быть, навсегда.
— Разлука! — сказала Мария русское слово, недавно услышанное от Лобачева. Раз-лу-ка! Она уже началась, хотя Лобачев был еще здесь. Каждая встреча с ним была наполнена горечью будущего расставания. Скоро останутся одни воспоминания. А у них есть печальное свойство — сначала разрывать бедное человеческое сердце, а потом с каждым днем бледнеть, вянуть, покрываться пылью.
Вошла Серафима Максимовна, спросила:
— Вы о чем всё думаете, Мария?
— Так, ничего, — ответила Мария.
— А река все шумит. Слышите? — спросила Серафима Максимовна.
Река действительно шумела, прокапывала в снегу пещеры. Ей было тесно от снега.
— Я все ночи почти не сплю, — сказала дрогнувшим голосом Серафима Максимовна. — На письмо нет никакого ответа.
— Он будет здесь, — ответила Мария. — Вы увидите. Серафима Максимовна обняла Марию, поцеловала ее в щеку, пригладила волосы.
— Трудно вам? — спросила она.
— О нет!
Вошел Лобачев. Он принес чайник, зазвенел чашками, подбросил в печку дров. Комната озарилась тусклым теплым огнем. За дверью в столовой часы пробили одиннадцать. Серафима Максимовна вышла. Лобачев подошел к окну, остановился около Марии. Она крепче сжала пальцы, спросила:
— Почему вы сегодня не разговариваете так долго? Молчите?
— Слова уже утеряли смысл, — спокойно ответил Лобачев.
— Отчего?
— Не знаю. Завтра утром я уеду отсюда.
Мария протянула Лобачеву руку. Он взял ее, прижал холодную ладонь Марии к глазам. А Мария смотрела за окно и не могла понять, откуда над белыми от снега лесами появились звезды. Они пылали радужным огнем в мокрых ресницах.
Всю ночь Лобачев пролежал, не раздеваясь, на койке. Изредка он стонал при мысли, что только что, час назад, он навсегда расстался с Марией. Должно быть, навсегда… А может быть… Нет, нет! Ничего не может быть!
Он знал, что идет на опасное дело. Но чем ближе был отъезд, тем яснее было и представление о суровой дороге, которую он выбрал для себя в этой войне, тем сильнее им овладевали мысли о будущем. Оно почему-то казалось ему похожим на легкую строчку стихов.
Быстрые женские шаги, ветер от платья, утренний свет на далеких розовых домах, стакан вина натощак, глубокий блеск моря, ощущение смеющейся любви, свежести, — разве он не променял бы на это целые годы устойчивой жизни!
Лобачев оделся, взял рюкзак, спустился с террасы и вышел за ворота дачи. Над горной дорогой, как всегда по ночам, светила одна и та же звезда. В зарослях журчала вода, но очень сонно, почти затихая, — к рассвету холодало, и весна всегда замедляла свои шаги.
Он остановился и прислушался. В мире было мертвенно-тихо.
— Ну что же! — сказал Лобачев. — Ну что ж, друг дорогой!
Он вскинул рюкзак повыше на спину и зашагал по кремнистой отсвечивающей дороге.
Глава 26
В конце зимы в Белокуриху на Шестую дачу неожиданно приехали ленинградцы: Вермель, Маша с Марией Францевной и Швейцер.
После их приезда жизнь на Шестой даче сразу переменилась. Стало очень шумно. Начались споры, рассказы, частые вылазки на лыжах в лес за дровами. Только Швейцер не принимал во всем этом участия. Он был еще очень слаб, все еще лежал, но требовал, чтобы все разговоры велись в его комнате. Закрыв глаза, улыбаясь, он слушал сердитые высказывания Вермеля, протяжный голос Марии, ласковую воркотню Серафимы Максимовны.
Весна началась сразу, в одну из туманных сырых ночей. Загрохотала во мраке река, залились пеной, заревели водопады. Трещали черные ветки. С протяжным шорохом сползали с обрывов снега. Дул теплый ветер, бил в окна брызгами. В разрывах туч трепетали звезды. Весь дом играл весенним гулом. А утром в синеве уже неслись на север клочья зимних туч и вокруг дома торопливым перебоем перекликались капли, слетая с крыши.
Через неделю, когда туман неподвижно лежал над ущельем и сквозь прошлогоднюю листву начали прорастать первые побеги травы, пришла телеграмма от Татьяны Андреевны и Пахомова.
Принес ее с почты небритый человек в матросском бушлате, без правой руки. Пустой рукав бушлата был засунут в карман. Отдав телеграмму Вермелю, человек попросил закурить и рассказал, что он — бывший краснофлотец береговой службы, зовут его Крынкин. Руку он потерял в бою под Ораниенбаумом, лежал в госпитале в Бийске, а сейчас устроился сторожем на плотине, километрах в трех выше Шестой дачи. Деревянную эту плотину построили на речке Безымянке перед самой войной, хотели поставить маленькую гидростанцию, но не успели. Крынкин жил в избе около плотины совсем один.
— Заглядывайте! — сказал он Вермелю, прощаясь. — Я как последний из могикан. За моим кубриком — один лес, туман да медведи. Хорошо, керосин есть. Все время читаю.
— А что вы читаете?
— Тургенева, — ответил Крынкин. — И Гюго. И Горького. Здорово пишут старики!
Крынкин ушел. Вермель вскрыл телеграмму, прочел ее и уставился за окно, где мерно стучали в тумане капли.
— Ах, Миша, Миша! — вздохнул он. — Что за свинство, ей-богу!
— Что ты там бормочешь? — спросил из соседней комнаты Швейцер.
— Что, что! — рассердился Вермель. — Ты только послушай! Татьяна Андреевна и Миша выехали из Новосибирска. Понимаешь? Сегодня могут быть здесь. А Миша — форменный негодяй. Больше месяца живет в Ленинграде, а мне об этом — ни слова!
— Ты же сам знаешь, что из Ленинграда телеграммы почти не идут.
— Не идут? — переспросил Вермель. — Ты уверен? А Татьяне небось дал знать, что жив и приезжает. Знаем мы эти фокусы! Все вы эгоисты. И даже ты, Семен. Да, даже ты! Хотя у тебя и ангельский характер.
Вермель пошел разыскивать Машу и Марию Фран-цевну, чтобы сообщить им новость.
Тотчас на Шестой даче началась суета. Мария Францевна — она уже работала в пионерском лагере экономкой — стала готовить печенье из своей заповедной муки. Серафима Максимовна с Машей прибрали наверху в мезонине небольшую дощатую комнату для Татьяны Андреевны. Пахомова решили поселить вместе с Вермелем.
— Вот такая же комната была у мамы в Новгороде, — сказала Маша. — Под самой крышей. Как голубятня.
Мария с Мануэлем и другими мальчиками принесли из леса первые фиалки. Они пахли слабо и свежо.