справа, то слева, и единственное, что он слышал, был ласковый голос, говоривший где-то рядом:
— Да где же вы? Тише, ради бога! Да где же вы, Семен Львович, милый!
Чьи-то крепкие руки наконец схватили его — маленького, мечущегося. Швейцер услышал знакомый слабый запах — не то платья Татьяны Андреевны, не то ее рук, — затрясся, схватился за голову, сказал, задыхаясь:
— Спасите меня. Я же с ума схожу. Я сам это замечаю. Вон! Вон все это!
Он начал судорожно вытаскивать из кармана какие-то проволочки, веревки, бросая все это на землю. Татьяна Андреевна обняла его за плечи, прижала к себе, как прижимают детей, и почувствовала, что он весь содрогается от рыданий.
Мякин из деликатности старался показать, что ничего не замечает. Он снял винтовку, осмотрел затвор, потом сказал:
— Пойду малость вперед, покараулю. Швейцер держал Татьяну Андреевну за руки,
всматривался в ее лицо, бледное в свете месяца,
говорил:
— Чудо какое-то! Откуда вы здесь? А я думал, что никого уже больше не увижу. Думал, что пришел мне конец… И вот уже несколько дней я как будто заснул — и хожу, и говорю, и действую, как во сне. И до сих пор я не знаю…
— Что, что вы не знаете? — спросила Татьяна Андреевна.
— Не знаю, как мне избавиться от этого. Давит это мне на мозги. Путает, сводит с ума.
— Зато я знаю, — твердо сказала Татьяна Андреевна. — Я вас увезу отсюда. Семен Львович, милый, очнитесь. Не надо так.
Татьяна Андреевна рассказала Швейцеру, как она попала в Михайловское. Пообещала, что увезет его на самолете в Тихвин, а оттуда они вместе доберутся до Ленинграда. Самолет, правда, двухместный, но, наверно, Кондрашов разрешит, и как-нибудь они долетят.
Швейцер, видимо, понимал плохо. Он понимал пока только одно — что вот, рядом с ним, на этой пустынной, освещенной месяцем дороге, где он так часто прокрадывался, озираясь по сторонам, в этих местах, окрашенных до сих пор только ощущением его невыносимой тоски, одиночества, неизбежной гибели, появился родной и сильный человек и этот человек его спасет.
Мякин вернулся, сказал, что надо уходить в лес, — по дороге из Тригорского кто-то идет. Быстро прошли в лес, остановились под елью, затихли. В лесу стояла сероватая мгла. Волнистые облака наплывали на месяц. На дороге никого не было.
Швейцер провел Татьяну Андреевну и Мякина в свою землянку. Татьяна Андреевна нагнулась, вошла, потрогала лежанку. Сено, наваленное на ней, было мокрое и сладковато пахло прелью. Швейцер рылся в углу, что-то искал.
— Ну вот, — сказал он. — Здесь она, рукопись. И портрет здесь. Теперь можно идти.
Вышли из землянки. Швейцер показал Татьяне Андреевне место, где были закопаны вещи из музея.
— Запомните, — сказал он. — Сорок шагов от дороги к той сосне, где счищена кора. Под хворостом. Да, еще вот что, — обратился он к Мякину. — Если сумеете, сообщите Марии Прохоровне, что я встретил вас и с вами ушел. Чтобы не беспокоилась. Она все время обо мне заботилась.
Мякин только кивнул головой.
Швейцер умолк и заметно успокоился, но изредка еще вздыхал и как-то дико, испуганно поглядывал на Татьяну Андреевну. Очевидно, его мучила мысль, что все случившееся — галлюцинация его обескровленного голодом и страхом мозга.
Шли лесом по заросшей дороге. Вышли к обрыву. За ним в синеватом дыму стоял непроглядный лес.
— Не узнаете? — спросил Швейцер.
Татьяна Андреевна только вздохнула, — ну конечно, это Ручьевая гора. Где-то внизу журчала холодная вода. Лес был немой, безмолвный. Ни одного звука — ни хруста ветки, ни шороха листа не доносилось из его сырой пущи.
На горизонте взлетела зеленая ракета, рассыпалась, провалилась в темноту. В ее свете Татьяна Андреевна увидела с краю дороги черную нескошенную рожь. Месяц запутался в лесной чаще. Ночь надвигалась со всех сторон тьмой, глухоманью.
За всю дорогу Татьяна Андреевна не слышала ни одного петушиного крика, ни одного собачьего лая, — казалось, они шли по необитаемой земле.
Ей хотелось думать о Пахомове, о том, что сейчас с ним, но она никак не могла сосредоточить на этом свои мысли. Все было непонятно — и эта ночь, и Швейцер, и неизвестный человек, столяр, ставший сейчас верным Другом.
«Почему я не удивляюсь всему этому? — спрашивала себя Татьяна Андреевна. — Почему? Я совсем отупела, живу как заведенная. Ничего не соображаю и только стараюсь делать то, что нужно. Неужели это никогда не пройдет, неужели ледяной холодок, что ползет сейчас в сердце, убьет меня? И я так же мимоходом буду смотреть на развалины, на убитых, на пожарища, на человеческие слезы? Смотреть и только молчать? Нет! Конечно, нет!»
Где-то, как вода подо льдом, оставалась теплота к людям, любовь. Но не надо о ней пока вспоминать, иначе не перенесешь это время — жгучее, как промерзший до самой сердцевины чугун.
«Не надо вспоминать, не надо вспоминать, надо сжать свое сердце», — торопливо говорила про себя Татьяна Андреевна, стараясь прогнать неизвестно из каких глубин памяти возникшие обрывки: зимний день у окна вагона под Витебском, ночь на теплоходе, освещенный салон, ветер, что качал левкои на столиках, смерть Рамона, встречу с Пахомовым на горном шоссе. Тогда она впервые поняла, что нет для нее дороже человека на свете.
— Не надо вспоминать, не надо, — быстро шептала Татьяна Андреевна.
Поздней ночью они пришли в партизанский отряд. А на рассвете Кондрашов оторвал от земли маленький самолет, и скудная псковская земля, где еще не размыло дождем вчерашние следы Татьяны Андреевны и Швейцера, ушла в глубокую даль, может быть, ушла для них навсегда.
Глава 17
Пахомов часто бывал на юге в мирное время. Но теперь, когда его везли через степи в санитарной машине, он не узнавал прежние, хорошо знакомые места.
Города, покрытые пылью взрывов, казались совершенно чужими. Их белые дома были замазаны для маскировки грязью и глиной. Начались дожди. Они смывали со стен эту глину, и по обочинам улиц бежали черные пузыристые потоки.
Степные шляхи сделались во много раз шире, разбитые танками, грузовиками, орудиями, тысячами возов с беженским скарбом, вытоптанные стадами скота — его перегоняли за Днепр.
На подступах к городам тянулись глубокие противотанковые рвы. В них блестели мутные лужи. Ветер шумел в мокрой поломанной кукурузе, во взъерошенных подсолнухах.
Во всех хатах подошвы прилипали к полу от густой грязи. Бойцы счищали эту грязь саперными лопатами, выбрасывали ее за порог, но через час грязь набиралась снова, такая же густая и липкая.
Весь юг превратился в огромное военное становище, а каждый дом — в постоялый двор, где посетители сменялись беспрестанно, но не было видно хозяев. То ли они ушли совсем, то ли терялись в великом скоплении людей.
Деревья и кусты, когда-то шумевшие листьями, стояли сухие, обломанные для маскировки, обглоданные скотом. Всюду, где бы ни останавливалась машина, шофер тотчас заводил ее под дерево. Пахомов с тоской смотрел на вялую листву, то черную от пыли, то рябую от дождя.
Вся страна сдвинулась с привычных мест. Она ничего не хотела оставлять врагам. Шли многотысячные обозы крестьян из-под Могилева, Овидиополя, Дубоссар, Балты. Тракторы тащили за собой вереницы комбайнов, молотилок и жаток. К задкам телег были привязаны косматые деревенские псы —