— А ты писем не жди, — заметила наставительно Зина. — Какие могут быть письма? И кто их доставит? Связного самолета давно уже нет.
Татьяна Андреевна и сама знала, что писем быть не может. Вот уже десять дней, как отряд моряков, прижатый к морю на песчаной косе на острове Эзель, непрерывно отбивался от натиска немцев. Коса в том месте, где проходил передний край, была неширокая, всего три километра.
— Не плацдарм, а пятачок, подошва, — говорил Луговой Татьяне Андреевне и Зине. — Но вполне достаточно места, дорогие товарищи, чтобы драться и не впадать в уныние.
Никто в уныние не впадал, хотя и командиры, и краснофлотцы, и актеры, застрявшие на косе, понимали, что положение тяжелое, силы неравные, связи с землей нет и придется драться здесь до последнего человека.
Огонь затихал обыкновенно к ночи. И то ненадолго. Перед рассветом, как только серело небо, срывался какой-нибудь нетерпеливый пулемет. Потом с визгом летели мины, ухали орудия, и начинался, по словам краснофлотцев, «очередной ансамбль».
Ночью на поляне в густом сосняке происходили вещи, о которых немцы и не подозревали. На сколоченной из досок эстраде в полном мраке шел настоящий концерт.
Каждый раз, когда Татьяна Андреевна выходила ощупью на эстраду, из толпы зрителей протягивался к ее лицу тоненький, будто пыльный, луч света от электрического фонарика. Сначала Татьяна Андреевна жмурилась, а потом привыкла. Луч освещал ее лицо. Оно казалось зрителям настолько нежным и бледным, такая легкая улыбка появлялась на этом лице, что краснофлотцы только вздыхали и говорили про себя: «Вот это да!» В этом возгласе было и восхищение, и благодарность, и любовь.
Татьяна Андреевна читала рассказы, стихи. Больше всего краснофлотцы любили пушкинское «19 октября». Как только Татьяна Андреевна произносила первые слова «Роняет лес багряный свой убор…», наступала мертвая тишина. В этой тишине переливались звоном бессмертные слова: «Куда бы нас ни бросила судьбина и счастие куда б ни повело, всё те же мы: нам целый мир чужбина; отечество нам Царское Село».
Иногда во время чтения Татьяна Андреевна прикрывала глаза ладонью, чтобы свет фонарика не выдал ее волнения. Тогда луч опускался ниже и, оставляя в темноте лицо, освещал ее всю, как бы дымился на ее платье.
Волновалась она, пожалуй, все время. Но особенно сильно, почти до спазм в горле, когда из толпы слушателей начинал протискиваться к дощатой сцене какой-нибудь краснофлотец. Он протягивал ей пучок диких гвоздик или вереска и говорил, запинаясь от смущения:
— Это так… значит… от всех… вам. Это ребята с пятого поста нарвали.
Сойдя с эстрады, она прятала лицо в смолистый вереск. «Татьяна!» — предостерегающе говорила Зина. Татьяна Андреевна сдерживалась, подымала голову, улыбалась.
О чем она думала? О многом. И об этих людях, которые понимали, что они должны биться здесь до последнего вздоха, и о своей России, призванной на великий подвиг, и о Пушкине. Если бы он знал, кто и где в такие страшные ночи будет слушать его стихи, — каким светом благодарности загорелись бы его глаза. Благодарности к своему народу, который в страшные годы испытаний и войн, как и в годы радости и победы, никогда не забывал давно погибшего, но до сих пор оплакиваемого и милого своего поэта.
Иногда по ночам на косе становилось так тихо, что был слышен плеск волн. И ночь была и своя и чужая. Своя потому, что сосны, песок и звезды — все это было так знакомо, будто Татьяна Андреевна жила не на острове среди Балтийского моря, а в новгородской деревне. Чужая потому, что во мраке рядом сидели в окопах немцы.
Они принесли сюда, на этот мирный остров, черное железное оружие, холодную свою подлость. Они походили в представлении Татьяны Андреевны на марсиан, — настолько они были чужды обычному понятию о людях. То была новая, недавно возникшая порода зверей с пустыми глазами.
Они были враждебны и не нужны нашей земле. Их существование казалось бессмыслицей, дикостью.
…Зина оказалась права. Через десять минут орудийный огонь затих. В лесу тотчас защелкали птицы — так торопливо, что стало понятно, как они соскучились по тишине и как им надоели треск, дым и беспорядок.
Татьяна Андреевна и Зина осторожно пробрались к берегу, волоча за собой по земле тазы с выстиранным бельем. На берегу были свалены пустые ящики от мин. Они спрятались за ними и начали полоскать белье в прохладной воде. Она щекотала босые ноги, вымывала из-под них песок.
Татьяна Андреевна посмотрела на море. Над ним расстилался пасмурный теплый денек. В светлой воде отражались слоистые облака и оконечность косы с несколькими соснами. Одна из них была сломана снарядом. Вершина ее лежала в воде.
На севере беспорядочно захлопали выстрелы, возник позванивающий гул. Зина испуганно сказала:
— Связной летит. Сейчас сбегутся командиры, попадет нам, Татьяна.
Татьяна Андреевна смотрела на черную точку, мчавшуюся по краю горизонта. Вокруг нее вспыхивали белые облачка на таком же белом небе.
— Это Кондрашов, — сказала Зина. — Лупит через немецкую зону. Отчаянной судьбы человек!
Самолет промчался над головой и пошел на посадку за лесом. Татьяна Андреевна быстро дополоскала рубахи, сложила их в таз и, нагибаясь, потащила таз к блиндажу. Там между соснами была протянута веревка. Зина тоже торопливо дополоскала белье: ей тоже хотелось поскорей увидеть Кондрашова, узнать новости.
Татьяна Андреевна развесила рубахи и побежала через лес на другой берег косы. Следом за ней бежал санитар Ткаченко — маленький, длинноносый. Ему очень хотелось обогнать Татьяну Андреевну, но из вежливости он отставал, не решался на такой, по его понятию, грубый поступок.
Кондрашов, окруженный командирами, стоял на берегу. Среди них Татьяна Андреевна увидела Лугового. Он и здесь, под непрерывным огнем, не потерял былой подтянутости, но только похудел, почернел и часто ласково, как-то по-стариковски улыбался.
Татьяна Андреевна остановилась, чтобы отдышаться, посмотреть на командиров, и у нее заколотилось сердце. По их строгим, слишком спокойным лицам, по тому, как Кондрашов, насупившись, закуривал папиросу, по лицу Лугового, внимательно смотревшего на море, где ничего не было, она поняла, что случилось нехорошее.
Кондрашов увидел Татьяну Андреевну, пошел к ней навстречу.
— Что случилось? — спросила она, протянула Кондрашову руку, но отдернула ее и начала вытирать о платье — рука была мокрая.
— Бросьте, — сказал Кондрашов. — У меня лапа грязнее вашей. Письмо я вам привез. Чудом оно ко мне попало. Вот!
Он начал рыться в полевой сумке.
— Что же случилось? — снова спросила Татьяна Андреевна.
— Да как вам сказать, — неохотно, все еще роясь в сумке, пробормотал Кондрашов. — Ага, вот оно! — Он протянул Татьяне Андреевне измятый конверт и сказал как бы невзначай: — Ленинград обстреливают. Из дальнобойных.
— А вы откуда вылетели?
— Да все оттуда же, из Ленинграда. Письмо из Одессы, — добавил он, явно не желая разговаривать о Ленинграде. — Как оно попало к нам на аэродром — черт его знает! Какая-то добрая душа для вас постаралась.
Татьяна Андреевна взяла письмо, поблагодарила и пошла не в блиндаж, а в маленькую дощатую дачу, где она жила вместе с Зиной в первые дни до обстрела. По узкой лестнице она поднялась наверх, на веранду. Там стоял полотняный продырявленный шезлонг и котелок с высохшей вареной картошкой.
Татьяна Андреевна села в кресло, разорвала конверт, вынула письмо. Оно было из Одессы, от Пахомова. Она потрогала пальцами бумагу, — ей не верилось, что этот маленький листок был недавно на другом краю страны.
Татьяна Андреевна начала читать, но тотчас отвернулась и долго сидела не двигаясь. Она думала о Пахомове, его застенчивой ласковости, простоте. Вспомнила почему-то, как встретила его на мосту через