Вставай скорей, не стыдно ль спать, Закрыв окно, предавшись грезам? Давно малиновки звенят, И для тебя раскрылись розы.
Вермель слушал в оцепенении. Он догадывался — Варвара Гавриловна сошла с ума. А может быть, она попросту бредит или вспоминает свою молодость.
Стало светлее. Ночь убывала. Орудийный гром сделался явственнее, ближе. Сквозь этот гром долетела глухая трескотня мотора.
— Машина, — сказала Маша. — Может быть, возьмут нас, Николай Генрихович?
Из-за кучи щебня на повороте выскочил, накренившись, мотоцикл. Человек на мотоцикле, очевидно, заметил Вермеля. и Машу, выключил мотор, начал тормозить о землю тяжелыми сапогами, поднял пыль, остановился, спросил:
— Wer ist da?[4]
Маша вскрикнула.
Человек, оставив мотоцикл на дороге, подошел, и Вермель увидел то, что он часто за последнее время представлял себе, но никогда еще не видел воочию, — немецкого солдата. Лица его почти не было видно из-под стального черного шлема. Солдат был плотный, низенький и шел прихрамывая. От него пахло бензином.
Он остановился перед Варварой Гавриловной. В опущенной его руке чернел пистолет.
Солдат что-то недовольно спросил, но Вермель не понял. Варвара Гавриловна смотрела на солдата, улыбаясь, покачивая головой. Потом опять запела дребезжащим голосом: «Вставай скорей, не стыдно ль спать…»
— Ja, — протянул солдат, как бы соглашаясь в чем-то с Варварой Гавриловной, закивал головой и тотчас без слов пропел мотив песни:
— Та-та, та-та, та-ти, та-та! — Замолк и, помолчав, цепко глядя на Вермеля, спросил по-деловому, очень спокойно:
— Dementia simplex?[5]
Вермель не ответил. Тогда солдат поднял руку. Раздался резкий звук, похожий на удар бича. Желтое пламя вспыхнуло и потухло. Варвара Гавриловна свалилась на бок, и руки ее еще несколько секунд рвали траву.
Солдат погрозил пистолетом Вермелю, попятился к мотоциклу, сел на него и проехал несколько шагов, отталкиваясь от земли раскоряченными ногами.
Мотор затрещал, и мотоцикл, вильнув, умчался. Маша стояла на коленях, уткнувшись головой в ноги Варвары Гавриловны. Вермель поднял Машу за плечи, потащил в сторону от дороги, — за поворотом что-то железное лязгало, ползло, гремело.
— Пустите, — отбивалась Маша. — Родненький, дорогой. Она, может, живая еще, Николай Генрихович. Пустите!
— Нельзя, — говорил Вермель. — Идем! Нельзя. Немцы рядом.
— Кто же ее похоронит, Николай Генрихович, родненький, кто?
Вермель не отвечал. Он силой вел Машу. Вначале она все еще упиралась, потом ослабла и шла молча, покорно. Но Вермель все же не отпускал ее, крепко держал за руку.
Долго шли по пескам, заросшим лозой. Пески были холодные от росы. Взошло солнце. Спустились в овраг. По дну его протекал ручей с зелеными илистыми берегами. Вермель зачерпнул воды, дал напиться Маше, потом выпил сам. Вода была кислая.
Вдруг Вермель услыхал тихий визг. Он оглянулся. По дну оврага ползла на брюхе, скуля, мокрая дрожащая Муха, поджимала хвост, извинялась.
Маша смотрела на Муху остановившимися глазами.
Глава 11
Ночью перегруженный людьми теплоход стал на якорь против Алушты. Лобачев не вышел из каюты. После Ялты, где на теплоход налетели немецкие бомбардировщики, он оглушил себя остатками коньяка, лег на койку и укрылся пальто.
Как только он начинал дремать, тотчас в глазах взлетали радужные столбы воды от взрывов. Лобачев ворочался, прислушивался, додал очередной тревоги, протяжного крика с палубы: «Во-о-здух!» Глупее всего было то, что почти все звуки на пароходе напоминали ему гул самолетов, — даже гудение машины.
В Алуште теплоход брал новых пассажиров. Лобачев слышал, как стучат о борт тяжелые шаланды, слышал топот ног и голоса лодочников. Они кого-то успокаивали, говорили, что за Ялту немцы пока залетать не решаются.
Лобачев встал, посмотрел в иллюминатор, но ничего не увидел — ни берега, ни моря, ни неба. Все было черно. Только всплескивала рядом вода.
Погрузка окончилась. Пароход снялся с якоря. Снова загудела машина. Темнота начала залетать в иллюминатор порывами солоноватого ветра.
В соседней каюте заговорили на незнакомом языке. Сначала были слышны мальчишеские голоса, потом молодой женский голос. Очевидно, это были новые пассажиры. Слов нельзя было разобрать. Женщина говорила долго, спокойно, потом засмеялась, — и голоса стихли.
У каждого есть свои странности. Были они и у Лобачева. Одной из них была любовь к ночным звукам, особенно к голосам, к ночному пению и музыке. Для него не было ничего более приятного, чем проснуться среди ночи от звуков рояля. Сейчас он вспомнил о том времени, когда вечером на улице можно было увидеть освещенное окно и услышать за ним заглушенные аккорды. Вернется ли это время? Лобачев был уверен, что не доживет до него, — тяжелая сердечная болезнь мучила его с каждым годом все больше.
Женский голос за стеной каюты взволновал Лобачева. Голос затих среди морской ночи. Должно быть, из-за войны эта ночь казалась Лобачеву совершенно кромешной. Но вместе с тем темнота успокаивала. Она скрывала теплоход, прятала его от врага. Только искры, вылетавшие из трубы, заставляли беспокойно вздыхать измученных пассажиров.
Лобачев закрыл глаза, задремал. Снова взлетела радужная вода, и с громом взорвался подбитый нашей батареей немецкий бомбардировщик. Черный дым рассеялся за кормой. Где это было? Кажется, против Мисхора. Тотчас сотни чаек бросились на место взрыва — подбирать оглушенную рыбу.
Что-то начало тихонько позванивать. Очевидно, в салоне сталкивались в буфете стаканы. Потом звон затих, дверь каюты отворилась. Лобачев почувствовал странный и слабый запах.
Он открыл глаза. Молодая женщина стояла в дверях. Темный тяжелый бархат туго обтягивал ее юную грудь и падал к ногам свободными складками.
Лобачев взглянул на лицо женщины и узнал в нем ту неуловимую красоту, какая бывает только в снах и книгах, но почти никогда не встречается в жизни.
Лобачев сел на койке, — никого в дверях, конечно, не было. Но странный и нежный запах не исчез. Он даже усилился. Очевидно, проникал из соседней каюты.
Лобачев не спал почти до утра. За тонкой стенкой было тихо.
Один раз кто-то вздохнул, потом строгий женский голос спросил: «Мария, почему вы не спите?» Знакомый певучий голос ответил с необычным акцентом:
«О, не беспокойтесь, я усну».
Только к утру Лобачев уснул и проспал долго. Проснулся он поздно. Впервые после отъезда из Одессы он побрился, потом вышел на палубу.
Пароход выходил из Керченского пролива в Азовское море. На далекие пляжи набегала волна. Конвоир-миноносец отстал и дымил на Керченском рейде.
Азовское море встретило слабым ветром, запахом горелой травы.
Лобачев прошел на корму. Там спиной к нему стояла молодая женщина в накинутом на плечи