испытал такое облегчение, какого, пожалуй, никогда еще не знал в жизни.

Они спустились в город по уютным улицам Аутки. Татьяна Андреевна думала о Рамоне.

Рамон умер, поверив в ее любовь. Так было нужно. Иначе она поступить не могла. Да, это был обман, но никто не может сказать ей, что она не права. За несколько дней она повзрослела на несколько лет. Жизнь идет из столетья в столетье, неиссякаемая, простая, и надо, стиснув зубы, беспощадно бороться со всем, что мешает ее свободному течению. За это боролся Рамон. За это, по-своему, борются Вермель, Пахомов и Швейцер. И только этим стремлением к совершенству окружающей нас, единственной для каждого жизни должно быть наполнено ее собственное будущее.

…В городе зашли в кофейню. Опять начинался прибой. По асфальту разливались лужи.

Швейцер, размешивая ложечкой сахар в стакане, сказал:

— Я думаю, что послезавтра вы, Миша, сможете начать реставрацию портрета. Сколько это займет времени?

— Дня три, не больше.

— Значит, проживем здесь еще дней шесть. Пахомов вопросительно посмотрел на Татьяну Андреевну. Она сказала, опустив глаза:

— Хорошо.

— Мы вас проводим до Одессы, — сказал Татьяне Андреевне Швейцер. — Нам все равно, как возвращаться в Ленинград — через Одессу или через Москву.

— Хорошо, — повторила Татьяна Андреевна, не поднимая глаз.

Глава 31

Сторожка, куда Пахомов перенес для работы портрет, стояла на краю санаторной усадьбы. Окно выходило прямо в лес.

Пахомов прожил в сторожке три дня.

Если было бы можно, то Пахомов поселился бы в сторожке надолго. Простая беленая комната, сыроватый запах мела, теплый свет за окном — все это казалось ему замечательным. Таким он всегда представлял себе жилище художника.

В первые дни Пахомов медленно снял с портрета все наслоения грязи и кое-где обновил краску. Сегодня с утра он решил открыть наконец под слоем белил пушкинский текст.

Он не начинал работать: ждал Швейцера. Тот что-то не ехал. Пахомову не терпелось — он осторожно протер ватой, смоченной в желтоватом растворе, нижнюю часть бумажного листа, который держал Пушкин. Появились неясные буквы, потом первое слово — «дремлющий».

Пахомов отложил вату. Нужно было большое усилие, чтобы сдержаться и до прихода Швейцера не отмыть весь текст. Руки у Пахомова дрожали. Если бы белила окаменели и их пришлось счищать месяцами, крупинку за крупинкой, Пахомов сделал бы это с радостью.

Он оглянулся, осмотрел неровные стены, огромные костыли в потолочных балках, кожаный старый табурет. Ему не верилось, что эта пустая комната в крымских горах может войти в историю, что о ней могут узнать тысячи людей. Сейчас он здесь один, наедине со стихами, закрытыми слоем краски.

К полудню приехал Швейцер. Он старался быть спокойным, но заметно нервничал, потирал руки.

Увидев первое слово стихов, он побледнел и сказал Пахомову:

— Ну и свинья же вы, Миша! Неужели не могли удержаться?

— Я только попробовал раствор, Семен Львович.

— Попробовал! Ну, бог с вами. Давайте будем смывать.

— Сверху или снизу?

— Лучше в разных местах.

Пахомов запер дверь на ключ и намочил вату. Он сильно протер середину листа. Появилось слово «вечерняя». Он начал протирать дальше, низко наклонившись над холстом. Потом решил протереть сначала руку Пушкина. Под слоем коричневой краски появилась рука с длинными ногтями и сердоликовым перстнем. Пахомов долго рассматривал изгиб пальцев, обернулся к Швейцеру. Швейцер сидел на табурете и смотрел за окно.

— Что же вы? — спросил Пахомов.

— Протрите вверху листа, — сказал, не оборачиваясь, Швейцер. — Там должно быть слово «редеет».

— Откуда вы знаете?

— Протрите, Миша!

Пахомов протер, и действительно, написанное косым почерком слово «редеет» выступило из-под краски.

— Все ясно! — сказал Швейцер. — Я начал подозревать это, как только увидел первое слово — «дремлющий».

— Что ясно?

— Ясно, какие это стихи. И вы их знаете, Миша.

Пахомов молча начал протирать дальше. Он не испытывал разочарования, но ему было жаль Швейцера. Все его труды, поиски, надежды пропали даром.

Швейцер угадал. Появилась строка: «Редеет облаков летучая гряда».

Пахомов протер весь текст до конца. Это оказалась первая строфа стихов, знакомых с детства.

— Вы огорчены? — просил Пахомов Швейцера.

— Ничуть, — ответил Швейцер, подошел к портрету и прочел всю строфу:

Редеет облаков летучая гряда; Звезда печальная, вечерняя звезда, Твой луч осеребрил увядшие равнины, И дремлющий залив, и черных скал вершины…

— Ничуть, Миша! — повторил Швейцер и начал ходить по комнате из угла в угол. — Я ни о чем не жалею. Стоило потратить так много усилий, чтобы вот здесь вдвоем прочесть еще раз эти слова. Как вы думаете?

— Пожалуй, стоило, — ответил Пахомов.

— Если есть в мире совершенство, то оно заключено и в этих четырех строчках. Мы умрем, падут и возродятся народы, а эти слова будут идти из века в век и изумлять людей. «Твой луч осеребрил увядшие равнины»… Вы слышите, как поет каждая буква? Это точно, и это прозрачно, как воздух. Печаль, спокойствие. Каждый раз, когда читаешь пушкинские стихи сызнова, — это открытие.

— Я теряюсь перед гениальностью, — сказал Пахомов. — Я не знаю, что это такое. Вечная юность? Или что-нибудь другое? Все это брызжет из души каскадом. Человек не подозревает, на что он способен. Должно быть, так.

— Пожалуй, так, — согласился Швейцер. — Мы, очевидно, любим в гениальных людях то, что не смогли совершить сами. Вот и конец моим поискам, Миша.

Швейцер помолчал, потом встрепенулся:

— А теперь — в Ялту. Татьяна Андреевна просила привезти вас поскорей.

Глава 32

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату