казалось стыдным выводить этих людей из молчания, и я боялся, что мы не поймём друг друга.
Часа через два я добрался до Нарвской заставы. Занесённое снегом шоссе было перерезано шлагбаумом, и по обеим сторонам узкого прохода стояли часовые с автоматами на груди. Я предъявил документы и вышел за шлагбаум.
Раньше я хорошо знал этот пригородный район. В предвоенные годы он сильно разросся. Сейчас это была равнина с горбами занесённых снегом дзотов, с редкими трубами, чудом уцелевшими от снарядов, одиноко торчащими прямо из снега. Снег кругом был в чёрных пятнах — следах артиллерийских разрывов. Заиндевевшие трамвайные рельсы, выгнутые в скобы, торчали над снегом. Справа высилась баррикада из трамваев, изрешечённых осколками. Трамваи стояли, засыпанные песком, их окна были превращены в бойницы. По обеим сторонам дороги тянулись маскировочные сети.
Тот дом я увидел издалека. Он стоял среди таких же, похожих друг на друга, домов. Я не узнал его, но угадал, почувствовал. Его стены были разворочены снарядами, балконы снесены. В провалах виднелись лестничные пролёты. На крыше был сорван — очевидно, снарядом — большой лист железа, и он, перегнутый пополам, раскачивался на ветру, похожий на огромное воронье крыло.
Мне стало страшно. Страшно потому, что я только сейчас понял, насколько бессмысленно было пытаться отыскать её здесь, на поле боя…
И всё-таки я шёл и шёл и как будто бы ждал чуда, — но чуда не совершилось, и полуразбитый, обледенелый дом стоял передо мной, и воронье крыло билось на холодном ветру…
Я пошёл медленнее. Теперь мне хотелось, чтобы расстояние между мной и домом не сокращалось. Я шёл к дому, потому что не мог не идти, потому что он притягивал меня, но мне было страшно знать, что через несколько минут я вплотную подойду к этой могиле из холодного камня и снега.
Я стал думать о том, что, может быть, в доме ещё есть кто-нибудь из прежних жителей и я смогу разузнать о ней.
Минуя надолбы и баррикады, я подошёл к дому. Вблизи он казался огромным. Я различал трещины на кирпиче и видел край комода, высунувшийся из провала в стене. Вот тут была дверь, в которую я входил так часто. Тут был асфальт. Подходя к дому, Лида ускоряла шаг и шла впереди. Вот здесь она останавливалась и искала ключ в сумочке… Я вошёл в провал. На лестнице не хватало многих ступеней. Там, где не хватало нескольких ступеней подряд, их заменяла перекинутая доска. Я стал медленно подниматься.
Над лестницей тянулись провода. У окон на лестничных площадках сидели невидимые снаружи бойцы, припав к пулемётам. Внизу, в подвале, чуть слышно всхлипывала гармошка и высокий женский голос пел песню. Мне было приятно слышать женский голос и мирную песню. От этого становилось теплее. Я поднимался всё выше и выше. Наконец я дошёл до четвёртого этажа. На этой лестничной площадке мы обычно останавливались, чтобы взглянуть на Финский залив. Потом она открывала дверь…
Теперь двери не было. Я вошёл в комнату и осмотрелся. Я не мог обнаружить ни одной детали, напоминавшей мне о прошлом. Ничто не говорило мне о том, что вот здесь стоял низкий плюшевый диван с подушками, которые она сама вышивала, а здесь — письменный стол с моей фотографической карточкой… Потом я подумал, что вон там, у стены, лежала её умершая мать, и за дверью — ребёнок, и она ходила от одного трупа к другому и плакала, стоя на лестничной площадке, если ещё не разучилась плакать… Потом пеленала мать и привязывала к доске и шла так, как шла та женщина, — мелкими шажками, точно плыла…
У окна, замаскированного так, что снаружи оно совершенно сливалось со стеной, сидел спиной ко мне боец. Перед ним была стереотруба, справа висели телефон, таблицы и карты. Я очнулся от воспоминаний, услышав, как боец говорит в телефонную трубку:
— Послушайте, пожалуйста… Опять правее трубы стреляют… Те же данные, пожалуйста… Прошу дать огонь…
Он замолк и припал к окуляру. И через секунду я услышал пушечный выстрел, а затем разрыв. В это время вошёл второй боец и сменил первого у трубы. Тот нехотя оторвался от окуляра, повернулся, заметил меня и, взглянув на петлицы, отрапортовал:
— Гвардии старшина Каирбеков. Кто вы такой, прошу сказать.
Я улыбнулся его манере выражаться и предъявил документы. Воспоминания кончились. Начинался рабочий день.
— Военный корреспондент будете! Очень хорошо! Беседовать будете? — спросил он.
Но мне сейчас не хотелось ни о чём беседовать. Мне хотелось постоять ещё немного в этой комнате, в которой раньше заключалось для меня так много, и уйти, чтобы никогда больше не возвращаться.
Но Каирбеков уже отвечал за меня:
— Конечно, будете беседовать! Вот ящик, садитесь, пожалуйста… Только лучше не садитесь. Мы сейчас вниз пойдём. Там, в дзоте, мой друг сидит. Тоже нерусской национальности… Казах. Мухтар зовут. Очень интересный человек. Пойдём, пожалуйста.
Каирбеков уже вышел на лестницу, очевидно не представляя себе, что я могу не пойти за ним. И я действительно пошёл. Через несколько минут мы остановились у двери.
— Войдём, пожалуйста, — предложил Каирбеков, ныряя под мокрый полог.
Я полез за ним.
В маленькой кабине у амбразуры сидел спиной ко мне боец. Другой, зажав между ног котелок, хлебал деревянной ложкой дымящийся суп.
— Прошу познакомиться, — сказал Каирбеков, — мой друг Мухтар. — Он добавил несколько слов по- казахски и два по-русски: — Военный корреспондент.
Мухтар поставил котелок на стол и встал.
— Гвардии ефрейтор Тажибаев, — отрапортовал он по форме и, застенчиво улыбнувшись, спросил, не хочу ли я есть. Мне было стыдно признаться, но в этот момент я почувствовал, что здорово хочу есть. То, что я не ответил сразу, Каирбеков, видимо, принял за согласие, тут же вытащил из кармана ложку, обтёр её куском газеты и подал мне.
— Сначала будем есть, потом беседовать, — сказал Тажибаев.
Второй боец так ни разу и не обернулся. Он припал к амбразуре у пулемёта. Я видел только его широкую спину. На стене над амбразурой висел пёстрый женский шарф. Над ним крест-накрест были приклеены две еловые ветки.
Мне не хотелось спрашивать, как попал сюда этот шарф. Сейчас мне хотелось молчать и ни о чём не думать. Мне было хорошо, и я перестал чувствовать холод разбитого дома. Опять, как когда-то в поезде, мне показалось, что всё теряет глубину, плывёт, находится на поверхности, и голова не кружится от страха перед чёрным и холодным пространством. Я только боялся, что меня начнут расспрашивать и мне придётся отвечать, но меня никто ни о чём не спрашивал, будто мысли мои были видны всем.
— Послушайте, — спросил я неожиданно для самого себя, — что это за платок? — Я произнёс это, и мне стало обидно за вырвавшиеся помимо моей воли слова…
— Так… платок… — медленно и нехотя отозвался Мухтар, и я был ему благодарен.
Я сидел, опустив голову. А когда поднял её, то увидел, что Каирбеков уже ушёл, а Мухтар сидит по- прежнему, поджав под себя ноги, и слегка покачивает головой…
Уже стемнело, когда я вылез из дзота, унося с собой историю жизни Мухтара Тажибаева.
Над Финским заливом поднялся туман, и казалось, что всё кругом — и снег и туман — слилось в одно целое.
Я вернулся к дому и решил зайти в подвал, откуда недавно слышалась гармонь. Оказалось, что в подвале была кухня. Девушка-повар выслушала меня, покачала головой и сказала:
— Мы здесь не так давно стоим, а до нас были другие. А когда тут гражданские жили, я и не знаю. — Она вытерла ладонью пот со лба: в подвале было жарко.
…Я шёл в город и видел, как рассеивается туман и солнце, подчёркнутое двумя прямыми линиями облаков, спускается в Финский залив. Огромные аэростаты, точно диковинные рыбы, медленно поплыли в небо.
Дойдя до заставы, я обернулся. В полумраке покрытый маскировочной сеткой дом был виден мне только в своих очертаниях.
Я пришёл в гостиницу и зажёг коптилку. Понял, что не могу спать, и сел писать очерк о Мухтаре Тажибаеве. И, уже написав первые строчки, я понял, что это и есть то, что было необходимо делать.