радостно-возбужденное настроение, которое позволило ему развить кипучую деятельность в последнее время. После кофе он тут же вскочил на ноги, когда Шон шутливо возвестил:
— Извините все, но мы с Гарри на несколько минут забираем у вас Сантен для короткой беседы.
Кабинет генерала был весь выдержан в красно-коричневых тонах: стены были отделаны красным деревом, тома в бордовых переплетах из телячьей кожи заполняли книжные полки, кресла обтянуты коричневой кожей.
На полу лежало несколько ковров в восточном стиле, а на письменном столе возвышалась маленькая бронзовая скульптура работы Антона Ван By — по иронии судьбы, это было изображение охотника — бушмена с луком в руках, пристально вглядывающегося в пустынную даль. Фигурка столь живо напоминала О-хва, что у Сантен перехватило дыхание.
Раскурив сигару, Шон взмахом руки пригласил ее в кресло с подушечкой для головы, стоявшее напротив его письменного стола. Сантен в нем просто утонула, Гарри уселся на стул с другой стороны.
— Я разговаривал с Гарри, — без всякого предисловия начал Шон. — и рассказал ему об обстоятельствах гибели Майкла накануне вашего бракосочетания.
Он опустился на стул за письменным столом и задумчиво повертел золотое обручальное кольцо на пальце.
— Мы, собравшиеся в этой комнате, знаем, что во всех отношениях, кроме одного, а именно с точки зрения закона, Майкл был твоим мужем и отцом Майкла-младшего. Но чисто формально, — Шон запнулся, — чисто формально ваш сын незаконнорожденный. В глазах закона все так и выглядит.
Сантен замерла, неподвижно глядя на Шона сквозь поднимавшиеся колечки сигарного дыма. В воздухе повисло тягостное молчание.
— Мы не можем допустить это, — взорвался Гарри. — Он мой внук. Мы не можем такое допустить.
— Нет, — согласился Шон, — мы не можем примириться с этим.
— С твоего согласия, дорогая, — Гарри говорил чуть ли не шепотом, — я бы хотел усыновить парня.
Сантен с трудом повернула голову в его сторону, а он торопливо продолжал:
— Это будет простая формальность, законное средство обеспечить соответствующее положение Майкла в этом мире. Все это можно сделать в обстановке полной конфиденциальности, и это ни в коей мере не повлияет на ваши с Майклом-младшим отношения. Ты остаешься его матерью и продолжаешь заботиться о нем, в то время как я буду удостоен чести стать его опекуном и смогу делать для него то, что делал бы отец.
Сантен поморщилась, и Гарри выпалил:
— Прости меня, дорогая, но нам надо было поговорить об этом. Как уже сказал Шон, для всех нас ты — вдова Майкла, и нам бы хотелось, чтобы ты носила наше имя, все по-прежнему будут относиться к тебе так, словно бракосочетание в тот день состоялось, — он глухо закашлялся. — Никто об этом никогда не узнает, кроме находящихся здесь, в этой комнате, и еще Анны. Ты согласишься, Сантен? Ради ребенка.
Она встала и подошла к Гарри. Опустившись на пол, положила ему голову на колени.
— Спасибо. Вы самый добрый человек на свете, каких я знала. И вы теперь по-настоящему заняли достойное место моего отца.
Последующие месяцы были, пожалуй, самыми радостными в жизни Сантен, спокойными и солнечными, вознаградившими за все выпавшие на ее долю страдания, наполненные смехом Шаса и приятным ощущением, что Гарри с его неназойливым и благотворным воздействием на нее всегда будет рядом, так же как и незыблемая Анна.
Каждое утро до завтрака и вечером с наступлением прохлады Сантен совершала верховую прогулку. Полковник часто сопровождал ее, потчуя все новыми и новыми рассказами из детства Майкла или семейными историями, когда они взбирались по крутым лесистым тропинкам или останавливались, чтобы напоить лошадей на реке ниже кипящих водопадов, падавших с черной скалы высотой в сто футов.
Остаток дня Сантен проводила, выбирая обои и занавески для спальни, а также наблюдала за тем, как работают художники, заново оформлявшие интерьер дома: советовалась с Анной относительно того, как переоборудовать подсобные помещения в Тейнисграале: возилась с Шаса, забирая сына у прислуги и не позволяя зулусам слишком его баловать. Кроме того, полковник давал ей короткие уроки вождения их большого «фиата». Приходилось также разбирать многочисленную почту, прибывавшую каждый день, и просматривать различные открытки с приглашениями. Одним словом, она занималась в Тейнисграале примерно теми же делами по хозяйству, какие были ей знакомы еще по Морт Омм.
Каждый день они с Шаса устраивали чаепитие в библиотеке, где Гарри пропадал большую часть дня. Водрузив на кончик носа очки в золотой оправе, он читал им то, что успел написать за день.
— О, как должно быть чудесно обладать таким даром! — восклицала Сантен, и Гарри раскладывал рукопись.
— Стало быть, ты восхищаешься нашим братом, теми, кто пишет?
— На мой взгляд, вы совершенно особые люди.
— А вот это чепуха, моя милая, мы обычные люди, только обладаем тщеславием, которое заставляет нас думать, что остальным людям интересно читать то, что нам захотелось рассказать.
— Хотела бы я научиться писать.
— Ты умеешь, у тебя отличный почерк.
— Я имею в виду писать по-настоящему.
— Конечно. Ты умеешь это делать. Просто возьми чистый лист бумаги и пиши. Если именно этого ты хочешь.
— Но, — в изумлении уставилась на него Сантен. — О чем бы я стала писать?
— Напиши о том, что случилось с тобой там, в пустыне. Для начала это было бы совсем неплохо.
Сантен понадобилось три дня, чтобы свыкнуться с этой безумной идеей и сделать над собой определенное усилие. А потом попросила слуг отнести в застекленную беседку в конце газона стол и уселась с карандашом в руке, стопкой чистой бумаги, взятой у Гарри, и со страхом в сердце. И этот ужас она испытывала каждый день, когда придвигала к себе пустой лист бумаги, но по мере того как ряды слов заполняли белую пустоту, страх исчезал.
Она захватила в беседку приятные ей и знакомые вещицы, скрашивавшие добровольное одиночество, — коврик, который бросила на кафельный пол, голубую керамическую вазу со свежими цветами, их Анна меняла каждый день. Прямо перед ней на столе лежал перочинный ножичек О-хва, им она точила карандаши.
По правую руку стояла бархатная шкатулка для ювелирных украшений, куда Сантен спрятала ожерелье Х-ани. Каждый раз, когда вдохновение покидало ее, она откладывала в сторону карандаш и доставала ожерелье. Словно четки, перебирала камни между пальцами; прохлада, исходившая от них, странным образом успокаивала ее, подкрепляя решимость завершить начатое.
Каждый день после ленча и до того момента, когда они с Шаса отправлялись пить чай в библиотеку к Гарри, она писала, а сын спал в кроватке рядом или ползал возле нее по траве.
Уже через несколько дней Сантен поняла, что все, что она пыталась изложить на бумаге, никогда не покажет ни одной живой душе. Выяснилось, что скрыть ничего не может, писала откровенно и недвусмысленно, отчего повествование порой становилось жестоким, но достоверным. Сантен знала: и то, как они занимались любовью с Мишелем, и то, как она ела мертвечину на берегу Атлантики, без ошеломления и ужаса читать нельзя. «Все это предназначается мне одной». Каждый раз, заканчивая очередную порцию написанного и раскладывая по порядку листы, лежавшие поверх ожерелья Х-ани, она испытывала удовлетворение от свершения чего-то стоящего.
Но эта гармония, длившаяся уже несколько месяцев, эта волшебная симфония омрачалась иногда тревожными нотами.
Порой ночью Сантен вскакивала в постели, не проснувшись как следует. Инстинктивно протягивала руку, ища рядом с собой гибкое золотистое тело, страстно желая ощутить под пальцами твердые гладкие мускулы и коснуться щекой длинных шелковистых волос, пахнущих дикими травами пустыни. А потом, стряхнув наконец остатки сна, лежала в темноте, ненавидела себя за эти предательские желания и сгорала от жгучего стыда за столь быстрое забвение памяти Мишеля, О-хва и маленькой Х-ани.
Однажды утром за ней прислал Гарри. Когда она спустилась вниз, он вручил ей пакет.