– Гора Арарат.
Я был удивлен, когда, забравшись в «воронье гнездо», она не вскрикнула от неожиданности при виде того, что я принял за редкое атмосферное явление. Оно начиналось прямо за кормой корабля и тянулось, уходя куда-то вдаль, как кильватер. Явление это, связанное, как я решил, с электричеством, хотя и совершенно беззвучное, было, повидимому, сродни шаровой молнии или огням святого Эльма.
Бывшая учительница глядела прямо на эту невидаль, не подавая вида, будто считает его чем-то из ряда вон выходящим, и тут я понял, что лишь я способен это видеть и что это в точности такое: туннель в Загробную жизнь. Он опять пришел за мной.
До этого я видел его трижды: в тот миг, когда мне отсекло голову, затем на кладбище в Мальме, когда влажная шведская земля барабанила по крышке моего гроба и Хьялмар Арвид Бострем, которому уж точно не дано было ничего написать, сказал про меня: «Что ж, он все равно не написал бы бетховенскую Девятую симфонию», и в третий раз – когда я сам сидел в вороньем гнезде во время шторма в Северной Алтантике, под дождем со снегом и морскими брызгами, высоко, точно баскетбольный мяч, держа свою отрубленную голову.
Вопрос, подразумеваемый явлением голубого туннеля, был обращен только ко мне: утолил ли я, наконец, полностью свое любопытство в отношении жизни? Если да – то мне достаточно было лишь ступить внутрь этого подобия шланга от пылесоса. Даже будь в этом туннеле, светившемся столь же неярким светом, как и электроплиты в камбузе «Bahia de Darwin», всасывающая тяга – она, похоже, не мешала моему отцу, писателю-фантасту Килгору Трауту стоять в самом входном отверстии и болтать со мной.
Первое, что мне сказал отец из-за кормы «Bahia de Darwin», было:
– Ну что, с тебя не довольно еще этого корабля дураков, мой мальчик? Иди скорей к папе. Только откажись – и тебе не увидеться со мной еще миллион лет.
Миллион лет! Боже мой: миллион лет! Он не шутил. Каким бы плохим отцом он ни был, он всегда держал свои обещания и никогда сознательно не обманывал меня.
Поэтому я сделал шаг в его сторону, но второго делать не стал. Я вел себя как самка синелапой олуши в начале брачного танца. Как и там, этим первым неуверенным шагом запущены были часы, ход которых с этого момента становился неотвратимым. Я уже изменился, хотя до входа в туннель оставалось пройти еще немало. Гул машин «Bahia de Darwin» зазвучал глуше и стальная палуба стала прозрачной, так что взгляду моему открылась главная кают-компания, где девочки из племени канка-боно обгладывали кости своей безвинной сестры, Казаха.
Первый шаг, сделанный мною навстречу отцу, заставил меня подумать об этих индейских девочках, о сидящей у меня за спиною в вороньем гнезде Мэри, о дремлющей в туалете Хисако Хирогуши и ее плоде, о деморализованном капитане и слепой Селене, стоящих на мостике, и о трупе в морозильнике величиной в человеческий рост: «Какое мне вообще дело до этих чужаков, этих рабов страха и голода? Что общего у меня с ними?»
Видя, что я остановился, не сделал второго шага ему навстречу, отец произнес:
– Не останавливайся, Леон. Не время быть робким.
– Но я еще не завершил своих изысканий, – запротестовал я, ибо в свое время сознательно выбрал роль привидения, дававшую, в качестве дополнительной льготы, право читать мысли, узнавать правду о прошлом людей, видеть сквозь стены, находиться одновременно в нескольких местах, подробно прослеживать возникновение той или иной ситуации и вообще иметь доступ к любым человеческим знаниям. – Отец, дай мне еще пять лет.
– Пять лет! – воскликнул он и передразнил, напоминая прошлые мои подобные просьбы: – «Папа, еще денек»… «Еще месяц, папа»… «Еще полгода, пап»…
– Но
– Не лги мне, – оборвал он. – Я тебе лгал когда-нибудь?
– Нет, сэр, – признал я.
– Так не обманывай и ты меня, – потребовал он.
– Ты теперь бог? – спросил я.
– Нет, – ответил он. – Я по-прежнему всего лишь твой отец, Леон, – но не надо мне лгать. Несмотря на все твое подслушивание и подсматривание, тебе не удалось получить ничего, кроме собранной информации, с равным успехом ты мог бы коллекционировать фотографии бейсболистов или пробки от бутылок. Что же касается смысла всех накопленных тобою сведений, то ты способен проникнуть в него не более, чем «Мандаракс».
– Еще только пять лет, папа, пап, отец, па! – взмолился я.
– Вряд ли этого времени хватит на выяснение того, что ты надеешься выяснить. Вот почему, мои мальчик, я даю тебе честное слово: если ты сейчас снова отвергнешь меня, я вернусь только через миллион лет, – отвечал он и тут же принялся заклинать:
– Леон! Леон! Леон! Чем больше ты будешь узнавать о людях, тем отвратительнее они тебе станут казаться. Я думал, тот факт, что мудрейшие, как считалось, люди твоей страны отправили тебя на бесконечную, неблагодарную, ужасную и, наконец, бесцельную войну, позволил тебе достаточно заглянуть в человеческую натуру, чтобы знания этого тебе хватило на целую вечность! Есть ли нужда говорить тебе, что эти замечательные животные, о которых тебе явно хочется узнавать все больше и больше, в этот самый миг раздуваются от гордости, как шуты, оттого, что их оружие наведено на цель, готово в любую минуту выстрелить и гарантирует истребление всего живого? Нужно ли говорить тебе, что эта некогда прекрасная и плодородная планета ныне с высоты напоминает пораженные недугом органы Роя Хепберна, вскрытие при аутопсии, и что ярко выраженные раковые опухоли, растущие ради самого роста и поглощающие и отравляющие все вокруг, – суть города, созданные твоими возлюбленными людьми? Нужно ли говорить, что эти животные настолько все растранжирили, что не могу вообразить даже, чтобы их собственных внуков ожидало приличное будущее, и сочтут чудом, если к двухтысячному году, до которого остается всего четырнадцать лет, вообще останется что-нибудь съедобное или приятное? Подобно людям на этом несущем на себе проклятье корабле, мой мальчик, их ведут за собой капитаны, не имеющие карт и компаса и ежеминутно озабоченные единственной проблемой: как сохранить уважение к себе самим.
Как и при жизни, он был плохо выбрит, и, как и при жизни, вид у него был бледный и изможденный. Как и при жизни, он курил сигарету. Мне трудно было сделать шаг в его сторону еще и потому, что он был мне неприятен.
Я сбежал из дома в шестнадцать лет, потому что стыдился его.
Стой в разверстом зеве туннеля вместо отца ангел – и я бы, возможно, ринулся туда без колебаний.
Джеймс Уэйт бежал из дома потому, что люди постоянно причиняли ему физическую боль, с равным успехом он мог бы попасть из детприемника прямиком в лапы испанской инквизиции – так изобретательны были некоторые пытки, измышленные для него большими мозгам и его приемных родителей. Я же бежал от родного отца, который ни разу даже в гневе не поднял на меня руку.
Но в ту пору, когда я был слишком молод, чтобы соображать, что к чему, отец превратил меня в своего сообщника, чтобы навсегда отделаться от матери. Он заставлял меня вместе с ним язвить мать за то, что та хотела куда-то поехать, с кем-то подружиться, пригласить друзей на обед, сходить в кино или ресторан. Я во всем соглашался с отцом. Я тогда верил, что он величайший писатель в мире, ибо это был единственный повод для гордости, который мне приходил на ум, у нас не было друзей, наш дом был самым жалким во всей округе, у нас не было даже телевизора или автомобиля. Казалось бы, с какой стати мне было брать его сторону в их споре с матерью? К его чести нужно сказать, он никогда не считал себя великим. Однако в мои молодые, зеленые годы он казался мне великим своим упорным нежеланием заниматься чем-нибудь другим, кроме писанины и непрерывного курения, – а курил он действительно непрерывно.
Ах да, был у меня еще один повод гордиться – и это у нас в Кохоусе действительно что-то значило: мой отец служил в морской пехоте США.