особенно нечего. В этот раз я даже не стала собирать и отсылать домой книги. Может, она все-таки зайдет ко мне, будет меня искать, и ей покажут комнату, в которой я жила, она увидит «Мари Селест» моего ухода[87]. Надкушенная шоколадная плитка на буфете, зачерствевшая и побелевшая в том месте, где остались отпечатки зубов. Она нутром ощутит этот уход, непременно ощутит. Она начнет гадать, куда я исчезла. Она раскается.
А я уже в Лондоне. Полгода спустя. Я сижу на мокрой скамейке в скверике на площади, зажатой между городскими домами и офисными зданиями, темными от дождя. Стоит такой холод, что каждый звук усиливается. Воздух пронизан гуденьем и шумом моторов автомобилей, хотя самих машин я не вижу. Перчаток у меня нет, но от холода у меня даже не болят слоящиеся ногти. Вокруг моих ног толкутся грязные голуби, им нужны крошки от моего бутерброда. Один из голубей — в черных масляных пятнах. Я решаю подружиться с ним. Бросаю ему хлебную корку, среди птиц возникает склока, тот голубь, которого я хотела покормить, уже мгновенно затоптан остальными птицами.
Из мусорного бака за моей спиной торчит свежая газета, скатанная в трубочку и не слишком грязная. Снова закапал дождь со снегом. Я вытаскиваю газету, разворачиваю и держу над головой, одновременно пытаясь придумать, в каком бы сухом месте мне укрыться.
Когда я разворачиваю газету, мое внимание привлекает фотография. Я всматриваюсь в нее, а потом не выдерживаю и отвожу взгляд. Смотрю на слова. В течение трех ближайших недель в нашем специальном историческом приложении мы будем увековечивать сороковую годовщину.
Мокрый снег сделался сильнее, он падает на газетный лист влажными грязными хлопьями. Я стою в дверях магазина. В газетной статье рассказывалось о городе, где из-за одной ночной бомбежки по улицам пронеслась такая мощная огненная буря, что людей засасывало в нее, и она буквально пожирала их. Там рассказывалось, как люди, на которых загоралась одежда и волосы, ныряли в канал в надежде спастись, но поверхность воды затянула пленка бензина, пролившегося из разбомбленных катеров, поэтому в тех местах, где люди бросались в воду, река воспламенялась и сжигала их, если они не успевали утонуть. На фотографиях были изображены выловленные потом тела — выжженные дочерна, мумифицированные огнем. Люди, которые просто стояли на тротуарах, возгорались от подошв ног; тротуары и мостовые, говорилось в газете, так раскалились, что даже камни плавились.
Из магазина выходит женщина и пинает меня в спину. Здесь нельзя сидеть, кричит она. Ступай отсюда! Под моими ногами тротуар, я иду. Я сажусь в метро и гляжу в черноту за окном. Я иду под мокрым снегом по слякоти. Я прихожу в квартиру, закрываю дверь. Парня, который живет здесь, который в тех редких случаях, когда мне приходится мириться с его присутствием, если мы едим одновременно, краснеет и смотрит на мою грудь, нет дома, даже его нет дома. Здесь никого нет. Я слышу голоса из чужих телевизоров из-за стен, кто-то кричит внизу, на улице, я не могу разобрать, что именно. Я сажусь. Из кухни воняет мусорным ведром. Я включаю телевизор, но не могу выбросить из головы увиденную картинку. Лицо, рот, перекошенный в улыбку безжалостным огнем. Два рта, два лица, два человека, державшихся друг за друга и так сплавившихся, что уже невозможно различить, где чье лицо, где чья рука, и рука ли это вообще; невозможно понять, кому принадлежало это тело — женщине или мужчине, кем они были, кто они сейчас.
Я дрожу. Должно быть, холодно, да, холодно, я мерзну. Меня трясет. Я разделяю газету на листы и скатываю страницы в шарики, запихиваю их глубоко в камин. Я комкаю фотографию двух людей и заталкиваю комок подальше. Зажигаю спичку. Поджигая край газеты, я замечаю на ней дату — сегодняшнюю дату, первое февраля. В некоторых традициях сегодня — первый день весны. Спичка прогорает и обжигает мне палец, я роняю ее. Приходится сильно топнуть ногой по тому месту на ковре, куда она упала. Кто-то внизу стучит по потолку, то есть по моему полу, и орет: иди в задницу!
И я иду.
Я снова стою возле ее двери — в последний раз, в последний раз. Я берусь за дверную ручку, поворачиваю, и дверь открывается. Я бесшумно проскальзываю в комнату, бесшумно закрываю дверь за собой и вижу ее: она сидит за столом и что-то выписывает из книг. С сердцем, готовым выпрыгнуть у меня изо рта, я подкрадываюсь к ней сзади и целую в затылок, чувствую запах ее волос. А она оборачивается так, словно ждала меня, оборачивается настолько быстро, что сбивает со стола стопку книг на пол, и там они лежат с раскрытыми страницами; она сшибает наполовину полную чашку, расплескивая питье по всему полу, но даже не замечает этого, ее руки крепко обхватили меня, а поцелуй такой сильный, что мне даже больно. А потом мы с изумлением смотрим друг на друга, на то, чем заняты наши руки, смотрим с изумлением, раскрыв рты, и ее пальцы оказываются в моих волосах на затылке, она дергает за них сердито и довольно, она снова делает мне больно и говорит, где же ты пропадала? Где это, скажи на милость, ты пропадала? А я гляжу на нее так — вот так — будто презираю ее, потому что на долю секунды это правда, и она улыбается, я тоже улыбаюсь, моя рука уже забралась под шерстяной свитер и нащупала выпуклость ее маленькой груди, она морщится, говорит, ты такая холодная, а я отвечаю, нет, это ты такая горячая, теперь мой черед морщиться, она дотрагивается до таких точек моего тела, о существовании которых я никогда не подозревала, и ее губы прикасаются ко мне, точно кипяток, хотя она по-прежнему держит меня на расстоянии вытянутой руки, и я провожу языком по тонким светлым волоскам на ее предплечье, на ее пальцах в синих чернилах, ловлю обрывки ее слов, не пойму, чтб она говорит там, внизу, куда-то мне в бедро, но потом она произносит мое имя, а я шепчу ее имя, шепчу так, как будто не знаю больше никаких других слов, как будто это единственное, что возможно выговорить, как будто оно выражает все на свете.
А потом — любовная сцена. Это момент единения, акт об унии[88]. Этого мига мы давно ждали. Я ждала так долго, что еле сдерживаюсь, и если позабуду осторожность, то все закончится слишком быстро, но она вгрызается в мою плоть до тех пор, пока не заводит меня снова, я не позволяю ей продолжать вот так, сверху, перекатываюсь через нее и рою тоннель под нескончаемыми юбками, тружусь над лентами и застежками, только она способна носить такое в это время дня и в нашу эпоху, возиться со всеми этими завязками и подвязками, с покраснениями кожи рядом с шелком, дурные прихоти, но вот моя рука преодолела все препоны, вот, я нашла ее — и она уже готова, этот сильный запах, и я отлично знаю, я так давно и так хорошо знала, что именно ей понравится, и уже языком я делаю то, от чего она заходится криком, затаивает дыхание, это звуки удовольствия, боли, страха, любви.
Она во мне. Толпа охает и ахает. Я в ней. Толпа хлопает, улюлюкает и кричит — еще, еще. Мы кричим. Мы распаленно шипим, это непристойный фейерверк, взметающий в воздух искры, которые выписывают грубейшие слова из вычурных пылающих букв на фоне неба, чтобы все могли полюбоваться. Мы заняты делом, как собаки, как дикие коты: шерсть дыбом, шипенье, зубы, окровавленные когти. Грубость, потом нежность, мы замираем, замедляемся, и вот уже медленно катимся, медленно крутимся в водовороте, мы — смеющаяся земля со всеми ее чудесами. Центр вселенной, и планеты вращаются у нас над головами. Вся солнечная система пронизана теплом и светом. Мы — то, от чего начинается пожар, и мы горим. Мы — ничто. Мы — пустые оболочки жужжащих насекомых, легкие, как воздух, и я исчезаю. Она отправила меня в беспамятство, и вскоре я сделаю с ней то же самое.
Мы поедаем друг друга живьем на полу ее обставленной книгами комнаты.
И теперь уже достаточно. Хватит. Пока это все, чего я хочу.
Потом мы успокаиваемся, лежим на полу неподвижно, устало, и она говорит, смотри, на какое дно ты меня утянула, Эш, а я смеюсь, и мы, опять друзья, перебираемся на кровать, она натягивает на нас одеяло. Всюду эти чертовы ангелы. Она говорит, мы назовем это нашими луперкалиями[89]. Нашей волчбой, вторю ей я. Нашим празднованием Дня святой Бригитты, добавляет она, я всегда знала, что ты приедешь, этим дело кончится. А я не знала, что кончу именно таким способом, говорю я, да, именно таким, смеется она, хотя и бранит меня за грубость выражения, а потом утыкается в изгиб моей руки. И снова рассказывает мне ту историю — про всяких коров, про свечи, про цветы, прорастающие из следов святой. Но самое важное в ее житии то, что, когда она умерла, в миг ее перехода от жизни к смерти с ней произошло превращение. Она превратилась в цветущий кусок дерева. Вот почему проникает мне прямо в ухо голос Эми, хриплый от силы любви, которая только что между нами случилась, вот почему эта история никогда не кончается.
Она происходит везде, куда ни поглядишь, на каждой ветке, набухающей листьями.
Наконец-то. Я и Эми на дереве. Мы целовались всю ночь и целовались весь день. Мы занимались любовью. Мы трахались. Мы занимались сексом. Мы ложились в постель и спали вместе, прижимаясь друг к