Погосян наматывает портянку неправильно, со складками, при марше натрет ступню. Говорю:
— Перемотай. Чтоб ровненько, гладенько было, иначе обезножеть.
Филипп Головастиков с непокрытой головой, Микола Симонеико пьет из фляги затяжными, как будто без пауз, глотками.
Говорю:
— Пилоток не снимать. Может хватить солнечный удар. Пить не торопясь, мелкими глотками, а перед тем надобно прополаскивать рот…
Мои руководящие советы выполняются охотно, незамедлительно: Погосян перематывает портянку, Головастиков натягивает пилотку до ушей, Симоиенко полощет рот, неспешно глотает воду и завинчивает фляжку.
— А гимнастерки можно расстегнуть, пусть будет вентиляция. — Я улыбаюсь, бойцы улыбаются. Вот и славно!
Меня тронули за локоть. Я обернулся: посыльный от командира батальона. В первую секунду подмывало отчитать его: положено сказать: 'Товарищ лейтенант, разрешите обратиться?' — а не лапать офицера, но посыльный — пацан пз семнадцатилетних, большеротый, лопоухий, с цыплячьим пушком над верхней губой, в слинявших обмотках, и я удерживаюсь:
— Что тебе?
— Велено вам до комбата подаваться…
Ах ты, безусая гражданка: велено, подаваться. И вновь удерживаюсь от замечания, хотя, в сущности, и напрасно: молодых положено учить. Однако настрой таков, что замечания предпочтительно попридержать. Настрой мирный, ласковый, благодушный, сколько он продержится? Не гони его преждевременно, он и сам испарится. Идя за посыльным — худенькие плечи, слабая шея, и что они все такие заморыши, эти семнадцатилетние? — гадаю, для чего понадобился комбату. Потерпи пару минут — узнаешь. А заморенные эти мальчики потому, что четыре года сидели на скуднейшем пайке, лишь в армии стали наедаться, понимать надо.
В Белоруссии, что ли, видел из теплушки: тощая корова впряжена в плуг, однорукий мужик в солдатской гимнастерке тянет за недоуздок, три женщины в обносках копошатся у плуга. А на Смоленщине и того хлестче: в плуг впряжены женщины, и женщины же направляют его — огороды вскапывают под картошку… Вот как война ударила по пароду…
Комбат сказал нам, ротным:
— Припять триста метров правее, там расположится батальон.
До полуночи подойдут части первого эшелона, а в два часа нольноль минут марш. Учтите особенности ночного марша. Чтоб никто не отстал, не потерялся… Перед ужином, в семнадцать часов, митинг, посвященный присвоению товарищу Сталину высшего воинского звания — генералиссимуса. Остальное время свободное, личный состав может отдыхать…
Так, ясненько. Предстоит ночной марш. Без солнца, без жары идти легче. Однако спать ночью, к сожалению, тянет зверски.
Вздремнуть бы солдатам днем, после обеда, но опять же — на солнцепеке разве отдохнешь как следует?
Что еще скажет капитан? Ничего не говорит. Его обожженное в танковом десанте лицо неподвижно, глаза без ресниц, какие-то оголенные, помаргивают, будто дают знать: всё, мол, расходитесь.
И мы расходимся — каждый к своей роте.
Приняли на триста метров правее дороги — те же потрескавшиеся солончаки, перемежаемые ковыльником, никаких ориентиров. Оружие составили в козлы, накинули на козлы шипели и плащ-палатки — хоть малость в тени, хоть башку укроешь. Разделись до нижних рубах и маек — у старшины Колбаковского бесподобная динамовская майка облегает недурственный животик, — разулись, обернули портянки вокруг голенищ; шибануло вонюче, но суховей и солнце моментально высушили портяночки, и благовония не стало. А полынью пахло, хотя и не шибко. Шараф Рахматуллаев пошутил:
— Курорт продолжается. Загорали в вагоне, загораем в степи.
Разговорился молчун. Погоди, будет тебе курорт, когда десятки длиннючих километров лягут под ноги. Ну, а покуда, впрочем, лежи отдыхай, набирайся силенок. Рубай на здоровье: обед приближается. Но, честно говоря, жажда убивает аппетит. Когда полевые кухни подвезли пшенный супец и перловую кашку — здрасьте, старые знакомцы! — солдаты без всякого энтузиазма ворочали ложками; кое-кто хлебнул перед едой водички, будто водочки, для аппетиту, однако это мало подействовало. Жара, духота, сухость прямо- таки угнетают…
Отобедав, я достал из планшета свой блокнотик. Записываю:
'Человек без совести хуже, чем без разума. Безумный человек совершает поступки, не осознавая, а тот, что без совести, сознательно и этим страшен. Как появляются бессовестные люди?!' Гениальные мыслишки? Пусть не очень, по это для себя. Дневника я не веду, офицерам запрещено, дабы дневник не попал к врагу, однако в блокнотике не дневниковые записи, никаких военных сведений — общие мысли и рассуждения, вряд ли кому нужные, кроме меня.
Писал авторучкой (карандаш запропастился), суховей швырялся песочком, как бы посыпал написанное. В старину специально посыпали песком, чтоб чернила поскорей подсыхали? Вроде бы так. Спросить бы у Вострикова либо Нестерова, книгочеи, может, вычитали где-нибудь и про это? Да неудобно: солдаты знают, офицер не знает, а еще командир роты. И я ни о чем не спросил Вострикова с Нестеровым, лишь осмотрел их, шелестящих газетами. Мальчики сняли и шаровары, остались в трусах. А почему бы и нет, ежели ротный старшина товарищ Колбаковский самолично скинул шаровары и, поскольку трусов он принципиально по признает, остался в кальсонах с тесемочками. Динамовская майка с подштанниками — смешно.
3
Он подсел ко мне и, шевеля пальцами ног с отросшими ногтями, с неодобрением наблюдая за ними, сказал тенористо, врастяжку:
— Товарищ лейтенант, привыкаете к тутошней температурке?
— Сразу не привыкнешь, старшина.
— Не поверите, товарищ лейтенант, вроде я помолодел, переехамши госграницу. И не предполагал, что так воздействует… Отбарабанил я туточки подходяще, в молодые-то годы… Вообще послужил в армии! Можно сказать, полжизни провел обутым, одетым. Одетый сплю хорошо, фуражку на лицо — и порядок. А разутый, раздетый, бывало, не засыпал… Сомневаетесь? Нет? Действительную я зачинал служить в Забайкалье, края сходные с монгольским степом. И там и здесь тарбаганы, ковыли да солончаки…
Степ — он, а не она, так говорят казаки, и я подумал, что Колбаковский-то со Ставропольщины, возможно казачьего роду.
Он продолжал:
— В Забайкалье на разъездах — войска, войска. Нынче там Тридцать шестая армия дислоцируется… Так, значится: отслужил я действительную, заарканили на сверхсрочную. Заарканили — для красного словца, к армейской службе я приклеился. Не отклеишь! Уважаю! В стрелковой дивизии ротным старшиной т япул лямочку, а после в Монголию перевели, в Семнадцатую армию, нынче ее сдвинули вправо… Аккурат под Новый год прибыл в Баяи-Тумэпь. Все как в разлюбезном Забайкалье: землянки, морозы под полсотпю, тумаи-'давун', давит под дых, спасу нет, снега тоже нету и елок праздничных нету, потому как не растут елочкипалочки в степу… Сперва на продскладе кантовался, через полгодика в артполк попал.
'Значит, на продскладе он служил до воины, — подумал я. — А мне кто-то говорил, дескать, всю войну сшивался возле круп да масла. Наврали… Кто? Не помню. Но поверил, теленочек…'
— Служил — не тужил. И тут закипела Великая Отечественная. 'Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…' Помните ту песню? Пел со всеми, и ажио мороз по коже: туда бы, на запад! Подал рапорт; добровольцем на фронт… Знаете, мало кого посылали из Монголии на фронт, а мою просьбу уважили. Подвезло! Да не совсем…