зенитного пулемета «гочкис», и что сейчас японцы глумятся над его телом. И только когда в дверь посыпались удары, он, не оборачиваясь, торжествующе сказал:
— Стучите, сволочи, стучите!
И с размаху опустил руки…
11
Жизнь едва теплилась в израненном, изуродованном теле Мунко. Остывающие члены уже не чувствовали ни холода просочившейся сквозь мох воды, ни горячего тепла крови, которая, смешиваясь с водой, пропитывала мох, уходила в землю. Вместе с ней уходил в небытие Мунко. Сознание то покидало ненца, то возвращалось вновь, и в эти краткие минуты просветления одна лишь мысль терзала его — мысль о том, что он умирает не на своей земле. Что дух его не обретет покоя, скитаясь по нивам чужой жизни. И нестерпимее становилась смертная мука, и боль отпускала онемевшее тело и сосредоточивалась в одном месте — в душе.
А ночь все длилась и длилась, и время умножало бессилие и страдания Мунко, ввергая в мрак и возвращая к свету. И все длиннее были промежутки тьмы, все реже билось разорванное железом, обескровленное сердце, все тише звучали мировые звуки и скоро смолкли совсем. Иная музыка — торжественные и высокие хоры — грянула в высоте для него одного. Звучащая эфирная волна подняла Мунко с кровавого и холодного ложа и вознесла над ночью. Ослепительный свет блеснул в разрывах клубящихся туч, и он увидел тундру. Затихая, волна унеслась вдаль, за край земли, оставив Мунко посреди великого разнотравья.
Ни чума, ни дымка не виделось вокруг, и непохоже было, чтобы люди жили в этих местах, но Мунко знал, куда идти. Неведомая сила управляла им, влекла к закатному горизонту, откуда исходил таинственный и странный зов.
День шел Мунко. А потом увидел озеро. Дикие гуси плавали в нем. И Мунко вошел в воду и стал гусем. И братья сказали ему: «Иди к вершине, обильной пищей, иди на место твое, где опадают перья весенних гусей, где осенние гуси надевают свои перья. Иди в город твой, висящий на конце жилы…»
И еще день шел Мунко. Река на пути. И стал он рыбой. И мать–нельма сказала ему: «Иди к берегу твоей извилистой протоки, иди на место твое, где дети наши и любовь наша. Иди в твой город, висящий на конце крапивной нити…»
Третий день идет Мунко. Олени встретились ему. И старый самец, в глазах которого отражалось небо, сказал: «Иди к пастбищу твоему. На место твое иди, где летний заяц и нежная женщина. Иди в твой город, висящий на ветках семи берез…»
На четвертый день вышел Мунко к другой реке. Черная вода текла в ней, черная трава росла на берегу, а за поворотом увидел Мунко черный чум. Удивился Мунко: сколько лет жил в тундре, не видел таких чумов. Остановился он. Тихо было возле чума. Ветер не дул в этих краях, вода не плескалась. Только кричала в реке невидимая птица гагара. Долго стоял Мунко. Хотел уже войти в чум, посмотреть, но тут вышел к нему большой старик.
«Старый, однако, — подумал Мунко, — совсем белый».
— Вот ты пришел! — сказал старик.
И Мунко увидел его мертвое костяное лицо. И понял, что пришел на Монготта, реку Мертвых, где живет бог Нум — отец всех ненцев.
— Я миндумана[41], — ответил Мунко.
— О сав! — сказал старик. — Глаза Нума видели твой путь. В чум пойдем. Лаханако[42] будет. Язык оленя будет.
Черные постели[43] лежали в чуме. Старик усадил Мунко напротив входа — на место почетного гостя. Поставил два блюда — с языками и кровью. Уселся сам.
— Ешь, однако.
Мунко взял язык, обмакнул в кровь, стал жевать терпкое и солоноватое от крови мясо.
«Вера такая[44], — думал он. — Ненцы всегда ели мясо с кровью. Нельзя в тундре без крови, кости мягкими станут…»
Старик с одобрением глядел па него.
— Ты хорошо воевал, — сказал старик. — Нум видел твои дела. Ты сын своего отца.
— Слабого оленя догоняет сармик[45]. В моем роду не было слабых.
— О сав! — откликнулся старик. — Не было! Все улетели к верхним людям [46]. Ты последний. Худо, однако. Закончится род.
— Семя мое в детях живет.
— Сколько пешек[47] замерзает в буран? Дети твои малы. А буранов в жизни много.
— Вырастут дети. Ванойти хорошая мать.
— О сав! — сказал старик.
Они доели языки и допили кровь. Старик поднялся:
— Пойдем, однако.
Они вышли из чума.
— В тебе больше сил, хахая нями[48], — сказал старик, — взойди на высокое место, покричи оленей. Три раза покричи, больше не надо.
Поднялся Мунко на холм, смотрит — нигде пи одного оленя нет. Однако закричал три раза. Взглянул — из–за реки бегут три черных оленя. В воду бросились, поплыли. На берег вылезли.
Стал старик запрягать оленей. Левого вперед выдвинул, пелекового[49] запряг, третьего в середину поставил. Постель положил в нарту.
— Три года меня не будет, а ты на четвертый год выходи ко мне навстречу.
Только эти слова и сказал старик. И прах поднялся над тундрой, и свист многих крыльев наполнил ее: звери бежали прочь и птицы летели в другую сторону. Они так сильно махали крыльями, что погас огонь в чуме. А кто не успевал убежать и улететь — падали под копыта черных оленей.
Три года как три дня прошло. Живет Мунко в чуме, сам не знает, живой он или мертвый.
Вечером загремела нарта.
«Должно быть, старик», — думает Мунко. Только подумал — анас[50] показался. Нум как сыч сидит, совсем костяным сделался.
— Как съездил? — спросил его Мунко.
— К брату ездил. К Падури[51]. Хороших бегунов[52] дал брат. Садись, поедем на место твое.
Попрыск[53] ехали. В полдень увидели одного дикого оленя.
Старик сказал:
— Изготовь твой лук, хахая нями.
— Где ж возьму его? — спросил Мунко.
— Разве не видишь, — сказал старик, — в нарте твой лук.
Изготовил лук Мунко. Выстрелил. Дикий олень упал. Подъехали они к тому дикому оленю — стрела шею его пополам разрубила.
Старик опять сказал:
— Изрядная сила у тебя, мой брат.
Съели они печень оленя. Остальное в нарты положили, дальше поехали. Еще попрыск гнали. Пристали олени, хромать начали. Старик бросал им кровь[54] из копыт.
К берегу приехали. Желтый лед лежал на воде. Снова удивился Мунко: сколько лет жил в тундре, не видел льда летом. Спросил у старика.
— Это мой мост. По этому мосту я хожу к людям; и это не лед, а железо.
За мостом снова трава пошла, знакомые места стали встречаться. Старые чумовища