перового решения говорило то, что Егор Федосеевич–лицо хорошо известное Маркелу. Всю жизнь в церковных сторожах проходил, худо–бедно, тайны какие–то знает, немало повидал на своем веку. А что он такая балаболка — это даже к лучшему: глядишь, если какое не то слово с языка сорвется, какой с него спрос?
— Так, говоришь, праведны дела мои? — словно между прочим спросил Сибирцев.
— Дак ить так, милай, — дед сосредоточенно откусывал от толстого бутерброда, — коли человек хороший, с им и благодать. Ты, Михал Ляксаныч, за меня–то не боись, я кады надо, слова лишнего не молвлю. И к Маркелу мы, надо понямать, не щи хлябать едем. Ягорий–то, он все чует. Как скажешь, так и будить. Ахвидер ты, и дела у тя до нево су–урьезные… А Яков–то Григорич — на то воля Божья, а иначе чево ишшо у нас есть, акромя воли его? То–та и оно. Не сумлевайся… А письмецо ты, милай, — дед кивнул на листок, который Сибирцев положил на свой сидор, словно не зная, что с ним делать, — ты ево тово, не надо ево хранить, от греха–то…
«Это верно, — подумал Сибирцев, усмехнувшись про себя. — Ишь ты, а дедок–то у нас, оказывается, тоже конспиратор. Знает, что надо, чего не надо, где опасность таится. На вид–то сморчок сморчком, а лысая башка, вишь ты, работает. Соображает. Записка действительно опасна. Только откуда он знает, что в ней написано?.. Как откуда? Маша ж ее вот прямо так ему и отдала, значит, наверняка прочел. Ну да Бог с ним, тем более, что ничего в этой записке опасного–то, в общем, нет. Илью только зря Машенька помянула. А так–то — письмо и письмо, обычная любовная записка. Но все–таки прав дед, лучше от греха подальше.
Сибирцев достал из брючного кармана коробок спичек, свернул Машино послание трубочкой, чиркнул и долго держал письмецо свечкой, пока не обожгло пальцы. Сдунул пепел с ладони, взглянул в тоскливые почему–то глаза деда.
— А каков он, Маркел–то наш?
— Су–урьезный мужик, — качнул головой старик.
— Ишь ты… А живет в Сосновке давно?
— Да ить как сказать, годов–то за три разве, милай. Оне приехали–то кады ж… А как батюшка Пал Родионыч–то церкву красили. Да ить ета, милай, усе четыре набежить.
— Понятно. Четыре, значит. В восемнадцатом.
— Ага, ага, милай, — радостно согласился дед.
— Ну–ну, — задумчиво протянул Сибирцев, ложась на спину. — Сам серьезный, говоришь? Это хорошо, что серьезный. С дураками–то дела не делаются, верно, Егор Федосеевич?
— Ета да, милай.
Сибирцев сунул под голову мешок и лег на спину. Тихо было. Тень от брички прохлады не давала, однако и пекло теперь вроде бы поменьше. Покачивался на корточках дедок, мелко откусывая хлеб с тушенкой, стряхивая крошки с хилой бороденки. Сибирцев взглянул искоса на босые нога деда, пальцы его в черных трещинах и снова подумал: как жить–то ему теперь? Ведь и воистину — ни кола, ни двора. Обувки — и той нет. Может, Маркел устроит для него что–нибудь… Пропадет ведь, не вечно ж лету жаркому быть…
5
Худо, ой как худо было нынче Марку Осиповичу Званицкому. Тяжкая весть о кровавом бое и полном разгроме казаков в Мишарине, которую примчал юный наследник Минея Силыча, богатого, справного, как впали его, мишари некого мужика, обрушилась на бывшего полковника подобно грому небесному. Испугался мальчишка, увидев, как страшно отозвался дядя Маркел — так звали его односельчане — на это известие. Побелел он, прочитав короткую писульку, что изобразил второпях батя, Миней Силыч, потом вскочил резко, будто взорвался, заметался по неширокой горнице тяжелыми крупными шагами и вдруг с отчаяньем ударил здоровенным кулаком в переплет окна, да так, что стекла враз отозвались жалобным перезвоном. И при этом с таким отчаяньем уперся взглядом в гонца, что тот чуть не сомлел, а придя в себя, почел за благо убраться во двор. Рухнул Марк Осипович на лавку, сжав ладонями виски, вцепившись большими пальцами в седеющие черные кудри. Уронил бороду на столешницу и замер.
И горечь, и боль, и жалость, но больше яростный стыд испытывал он сейчас. Стыд за себя, за упрямого дурака Пашку, которого его бешеное, туполобое, баранье, ослиное… Господи, да есть ли слова, что могли бы выразить ну хоть сотую долю того, что излил на безмозглую башку свояка совершенно разбитый, раздавленный известием Марк Осипович.
Он еще раз прочитал корявый текст, ладонью разгладив смятую бумажку на столе, и глухо застонал. Минейка писал, что, кабы не прибывшие из Козлова чекисты во главе с самим Нырковым, может, с казаками и удалось бы договориться миром. Однако, видишь ты, те, стало быть, еще с ночи порубали чекистских дозорных, а эти их пулеметами встретили. Вот и порешили многих освободителей. Ну а эти, последние, озверев до последней крайности, пожечь решили Мишарино, да не успели, только тем и ограничились, что, по слухам, снасильничали они супругу отца Павла Родионовича, а затем в собственном дому и сожгли ее. И самого отца святого арестовали чекисты сразу по прибытии Павла Родионовича из Сосновки. И еще за одну фразу зацепился воспаленный ум полковника: по слухам, вроде бы помог малому отряду чекистов какой–то неизвестный господин, который тайно проживал в Мишарине, Но так оно было или нет, проверить невозможно, видели его, правда, накануне некоторые мужики, однако ничего путного о нем неизвестно. А может, и все наоборот, поскольку, по слухам, содержал его под арестом председатель Зубков, и кабы свой им он был, так чего его арестовывать в чулане сельсовета…
Нет, к этому неизвестному Марк Осипович еще вернется, обязательно вернется, а теперь все мысли были о Паше. Как вырвать его из смертных чекистских объятий?.. Зная бешеный характер свояка, Марк Осипович почти не сомневался, что со зла, от горя и отчаянья может такое наворотить чекистам Паша, что, и сам того не желая, все дело враз провалит.
Догадывался полковник, кто этот неизвестный господин. Говорил ведь о нем Паша, о ночной встрече в усадьбе Сивачевых с полковникам Сибирцевым, прибывшим, вишь ты, аж из далекого Омска, надо думать, для организации совместных действий против большевиков. Рисковый мужик Паша, однако его напугала удивительная осведомленность этого сибирского полковника, развелось их нынче как клопов, куда ни плюнь, попадешь в полковника…
Сам–то Марк Осипович не того будет теста, нет. Его полковничий чин в великой восьмой брусиловской армии под Перемышлем честью и кровью заработан, лично государем императором за особую храбрость отмечен. Не чета нынешним. Однако ж именно он, этот Сибирцев, рассказал Павлу об аресте в Козлове фельдшера Медведева, лично связанного с самим, о Александром Степановичем Антоновым. Но еще более поразительно то, что разглядел Паша на документе пришлого полковника подпись — кто бы мог подумать, поверить! — Петра Гривицкого… А дело в том, что и Паша, и он, Марк Осипович, отлично знали Петра еще с юности, в ту пору, когда и Марк и Петр были кадетами Петербургского, так называемого Шляхетского корпуса, а Паша, — правда, в ту пору звали не Павлом, а Руськой, то бишь Амвросием, это уж после академии стал он отцом Павлом, — так вот, был он тогда сопливым семинаристом. Имения Званицких и Кишкиных располагались по соседству, если отсюда, из Сосновки, глянуть на чистый юго–запад, так вот — близко к границе с Воронежской губернией в Усманском уезде. Сюда в отпуск не раз приезжал вместе с Марком безусый тогда и худой словно тростинка потомок древнего польского рода Петя Гривицкий. Однако не в том дело. А вот в чем. Разные слухи ходили о Петре: то его якобы застрелили солдаты в феврале семнадцатого, то вдруг объявился он в Омске, при штабе тогда еще военного министра Колчака, потом говорили, что видели его в Красноярском лагере среди пленных колчаковских офицеров и будто бы уже наверняка был он расстрелян по приговору красных. Словом, абсолютно темная история… Хотя, если взглянуть непредубежденным оком, кто знает, такая ли уж темная? Стал же он, Марк Осипович Званицкий, сын губернского представителя, полковник, герой великой войны, обычным мужиком Маркелом Звонцовым, за высшую честь почитающим руководство гужевым транспортом волостного Совета. Все в конце концов относительно. Но эту историю с Гривицким, как, впрочем, и самого неизвестного пока Сибирцева, надо обязательно и срочно проверить.