продолжала рыдать и вздрагивать всем телом. Ее рыдания перешли в крики, раздирающие душу. Тут вбежала моя старшая сестра, взрослая молодая девушка, которая тоже не раздевалась в эту ночь, схватила на руки ребенка, помочила ей голову холодной водой, дала ей напиться и стала носить ее на руках по комнате. Может быть, сообщение о болезни дало толчок для пробуждения грустных воспоминаний и в ее детском мозгу, и она, вероятно, только при этом /вспомнила, что не видит своих родителей, — но она ничего не говорила. Когда же сестра положила ее в постель и, гладя по головке, несколько минут посидела у ее кровати, она быстро заснула. Мы же спать не могли: как только рассвело, сестра приказала нам вставать и как можно тише сидеть в комнате, противоположной той, в которой находился больной отец. Через некоторое время сестра ввела к нам Лелю: она была очень весела, и ее тяжелое настроение после сна совсем рассеялось. Да и все мы, малыши, быстро забыли о том, что у нас делалось в доме: мы скоро так расшумелись и развозились, что к нам вбежала старшая сестра и резко стала бранить нас.
Положение отца быстро ухудшалось: доктор приходил через каждые два-три часа. Когда няня внесла нам обед, она была так измучена, что не могла даже раскладывать кушаний по тарелкам, присела на стул и попросила кого-то из сестер сделать это за нее. Несколько успокоившись, она сказала, что отцу теперь гораздо легче и что он крепко заснул. Заснула и матушка, так как в предыдущую ночь никто из старших не раздевался.
Мы, дети, на этот раз легли спать очень рано. Чуть стало светать, как Саша опять вскочила с кровати и стала громко кричать: 'Вставайте, вставайте!' Мы быстро приподнялись с постелей и стали спрашивать у нее, зачем она нас разбудила. 'Тише… Тише… Слушайте!..' — зашикала она на нас. Мы стали прислушиваться и были поражены еще более ужасным шумом и переполохом, чем в предыдущую ночь: дверями комнат хлопали то и дело, в коридоре шла ужасающая беготня-, что-то беспрерывно вносили и выносили, громко звали по имени то одного, то другого из служащих; с противоположного конца дома доносились крики, рыдания… Но вот на минуту все стихло, затем послышался топот многих людей сразу, точно вносивших что-то громоздкое. Когда шум несколько стих, Саша сказала нам, что она потихоньку посмотрит, что все это значит.
— Я ни за что не останусь без тебя! — кричали мы на все лады, вскочили с кроватей и кинулись к ней в полутемноте. Толкая друг друга, падая и вновь вставая, мы наконец поприцепились, кто за Сашину рубашку, кто за ее руку, и, босые, в одних рубашках, выбежали в коридор. Дверь залы была закрыта, но снизу из-под нее блестела полоска света. Саша распахнула дверь настежь, мы вошли и остолбенели. Посреди комнаты, на столе, уже одетый, лежал усопший отец, окруженный зажженными восковыми свечами. Кто-то из нас пронзительно вскрикнул, а за ним и все остальные.
Трудно поверить, что уже более полустолетия прошло с тех пор, а эта сцена так врезалась в моей памяти, что стоит перед моими глазами, точно это было несколько дней тому назад! Мы, босые, в одних рубашонках, сбились в кучу около сестры Саши, кричим, рыдаем. В ту же минуту к нам вбежала няня и, увидав нас, всплеснула руками; стараясь захватить всех нас в свои распростертые объятия, она стала рыдать вместе с нами, причитая: 'Несчастные вы мои… Сиротки… Горемычные вы крошки! Молитесь богу!..' И, падая на колени, она увлекла и нас за собою. 'Ах ты, господи, да ведь вы в рубашонках, босые!.. Идите к себе, идите скорее!..' — спохватилась она и повела нас к двери.
Возвращусь немного назад и расскажу о последних минутах жизни отца. Когда на другой день после начала болезни у него снова появилась рвота со всеми другими признаками холеры, что непрерывно продолжалось несколько часов сряду и с ужасающею силою потрясло весь организм больного, доктор нашел необходимым объявить матери о его крайне опасном положении. Однако после продолжительных приступов болезни наступило успокоение: отец сразу почувствовал себя лучше и пожелал уснуть. До самого вечера он спал крепко и спокойно, как здоровый человек, так что у матери явилась надежда, что доктор ошибся. Отец проснулся часов в десять вечера, объявил, что должен иметь серьезный разговор с матушкою и нянею и что он имеет для этого достаточно силы. Он говорил, что чувствует себя теперь вполне хорошо, и если бы не видел сна, то подумал бы, что болезнь приняла благоприятный оборот. Но он видел сон, предвещающий ему немедленную кончину, следовательно, матушка не должна питать несбыточных надежд на его выздоровление.
Предсмертный разговор отца няня много раз передавала нам и всегда кончала его горькими рыданиями, с гордостью и умалением прибавляя, что он ее благодарил за ее любовь и преданность к нему и его семейству. Затем он просил 'не терзать его попами', так как часы его жизни сочтены, и он обязан матушке выяснить ее положение.
Отец был человек в высшей степени деликатный: будучи неверующим, он никому не говорил об этом, кроме матери, и особенно скрывал это от няни, зная ее глубокую религиозность, а потому, вероятно, и в последнюю минуту, не желая призывать к себе священников, объяснил это недостатком времени. Затем он обратился к матушке и стал благодарить ее за счастье, которое она ему дала в продолжение двадцати лет. В эту минуту, по словам няни, матушка стала рыдать и, осыпая его руки поцелуями, умоляла его сказать ей, почему он думает о смерти теперь, когда подкрепился сном, когда прекратились все болезненные явления. Тогда он рассказал ей свой пророческий сон: он, в виде птицы, летал по кладбищам, посетил могилы близких ему людей, а когда опустился на могилу своей матери, оттуда раздался ее голос: 'Не успеет петух прокричать трижды, как мы уже свидимся с тобой, мой любимый сын! Приготовь свою жену на горе и лишения, все расскажи ей откровенно и выпроси, у нее прощенье'. Тут уже и матушка не могла более сомневаться в том, что ее любимый муж уходит от нее навсегда, и, рыдая, упала перед ним на колени.
Нечего удивляться тому, что виденный отцом сон поколебал последнюю надежду матушки на его выздоровление. Если отец, человек весьма образованный для своего времени, верил в сны, то тем более такая вера понятна в матушке, которая хотя и была женщиною с большим природным умом, но получила лишь институтское воспитание.
Отец, потрясенный отчаянием матушки, долго не мог говорить. Но когда ее раздирающие душу вопли стихли, он наконец изложил то, что считал необходимым, то есть раскрыл перед нею картину ее настоящего материального положения. Оно оказалось крайне плохим и запутанным: несколько отдельных фольварков с наиболее плодородною землею, наилучшие части леса, несколько десятков крестьянских семейств — все пришлось отцу продать, чтобы покрыть долги. Таким образом, состояние наше, которое никогда не было значительным, уменьшилось теперь более чем вдвое. Кроме того, после него оставались долги, матушка должна была уплатить их, — следовательно, ей и впредь предстояло продавать по частям имение, чтобы удовлетворить кредиторов. Отец объяснил, что после этого у матушки останется лишь имение Погорелое — усадьба с семьюстами десятин земли и приблизительно семьдесят — восемьдесят душ крестьян. Он не забыл указать матушке и на то, что тяжелое материальное положение, в котором она очутится, не даст ей возможности нанять опытного управляющего: такому необходимо платить изрядное жалованье, а денег у нее совсем не будет. Следовательно, с этих пор всем хозяйством матушка должна управлять сама с помощью старосты из крестьян. Обращаясь к няне, отец сказал, что он рассчитывает на то, что она будет ангелом-хранителем не только его детей, но и его жены, что она сделается ее первою помощницею. В эту предсмертную минуту отец вполне ясно сознавал, какое тяжкое бремя он оставляет в наследство своей семье, но уверял матушку, что как только она примется за управление поместьем, ее практический ум и деловитость подскажут ей, что делать, и она, наверно, лучше поведет хозяйство, чем он, который растратил детское достояние. Его собственные слова так потрясли его, что он долго не мог говорить и, наконец, обратился к матушке с последнею просьбой: 'Дай детям образование, дай даже в том случае, если бы для этого тебе пришлось продать все имущество, а другой мой предсмертный завет — будь милостива к крестьянам, не унижай своего человеческого достоинства до экзекуций и жестоких расправ с ними, никому не позволяй обижать их, — пусть среди них из-за тебя не раздаются стоны и проклятия!'
Чем дальше, тем менее внятно говорил отец, останавливался, повторял сказанное, наконец, помолчав довольно долго, точно прислушиваясь к чему-то, он вдруг приподнял руку и, бледнея, с ужасом прошептал: 'Петух, петух кричит!' Няня с матушкою стояли подле кровати, боясь пошевелиться, а когда они наклонились над умирающим, он уже не дышал.
Если бы я писала повесть или роман, я бы остановилась здесь, а не описывала бы других ужасов и несчастий, последовавших за смертью моего отца, так как уже одна эта смерть внесла много горя и лишений в жизнь моей семьи. Чувство меры, такта и художественного чутья помешали бы мне изобразить те жестокие удары судьбы, которые, как из рога изобилия, один за другим без всякой пощады, даже почти без передышки, посыпались на голову моей матери. Но моя задача не повесть писать, а дать правдивое