Я киваю головой. Прибегает денщик Нафталинцева.
– Ротный тебя зовет, – говорит он.
«А я его не замечал, – думаю я о Колеснике и иду к ротному. – Единственный друг. Он любил меня, его убили».
Вторичная волна злобы приходит ко мне ощущением удушья, дрожи пальцев, жажды действия. Я быстро вхожу к ротному. Полно офицеров из батальона. Здесь тоже говорят о женщинах.
Нафталинцев не замечает меня. Он развалился на лавке.
– Ах, дорогие мои, дорогие мои, – говорит он, хлопая себя по колену, – что вы знаете о любви!
Он снимает с головы стальной шлем.
– Вы видите, господа, – сказал он, проводя рукой по его выпуклостям, – совершенное подобие женской груди. Незаменимо в окопах.
Кругом дурно захихикали.
Тут Нафталинцев увидел меня.
– Идемте, дитя мое, – сказал он, взяв меня под руку и выводя на улицу. – Если бы вы знали, как мне надоели эти разговоры о трипперах, о презервативах! Где собираются несколько русских интеллигентов, там обязательно начинаются похабные анекдоты.
– Но вы же сами… – сказал я со злостью.
– Мне надо вам кое-что сообщить, – сказал он конфиденциальным тоном.
Тут из-за угла внезапно появился прапорщик Извеков.
– Господин капитан, – говорит он, – главный зачинщик Леу арестован. Что прикажете с ним сделать?
– Ах, боже мой, что хотите! – раздраженно говорит Нафталинцев. – Ну, расстреляйте! И не мешайте нам, прапорщик.
– Слушаю, – говорит Извеков и идет обратно за угол халупы.
Я вырываю руку из руки Нафталинцева. Я бегу за Извековым. Выстрел. Я обегаю халупу. Леу лежит на земле с окровавленным затылком. Прапорщик Извеков прячет наган в кобуру.
– Солдаты, – кричу я и бегу по улице, – солдаты, сюда! Я…
Нафталинцев зажимает мне рот.
– Сумасшедший! – говорит он и втаскивает меня в избу. – У меня слабость к вам. Скажите – кто вам покровительствует в штабе корпуса?
– В чем дело? – пробормотал я, вырываясь.
Нафталинцев вытащил из кармана бумагу и прочитал:
– Рядовой двенадцатой роты Иванов Сергей откомандировывается в канцелярию штаба корпуса с зачислением на все виды довольствия с 14 февраля сего 1917 года…»
Я узнал длинную руку графа Шабельского.
12
Меня поселили в офицерском общежитии, при штабе. Моим соседом по комнате оказался человек по фамилии Духовный, военный корреспондент газеты «Биржевые ведомости». Он сидел за столом и обедал, когда я внес в комнату свое имущество, состоявшее из шинели и винтовки.
Все время, пока Духовный сидел, у него оставались на лице смущение и неловкость. Устраивая винтовку в углу за койкой, я старался угадать: что же обнаружится, когда он встанет – косолапость, неглаженые брюки? Он встал наконец, и тут открылось, что, вставши, он не сделался выше, чем был сидя. Это карл с короткими ногами и длинным туловищем. Вечное перо торчало в кармане его полувоенного кителя. С места в карьер он посвятил меня в свои сердечные дела.
– У Марии Сигизмундовны длинные прекрасные пальцы, – произнес он, внимательно оглядывая меня, – этими пальцами, сверкающими, как драгоценность, она марается в чернилах или свертывает собачью ножку. Это странно. Странно и умилительно. Знакомо вам это чувство?
– Знакомо, – сказал я.
– Сама она тонкая, стройная, – продолжал карл, – вдруг такая жалость охватывает, и хочется плакать. Знакомо вам это чувство?
– Знакомо, – сказал я.
Духовный в волнении прошелся по комнате. То, что все мне было знакомо, приводило его в прекрасное настроение.
– Мы с вами сойдемся, – пообещал он, благосклонно покосившись на меня, и тут же прибавил: – Хотя должен вам сказать, что меня предупреждали о вас. У вас возмутительные настроения. Вы заражены. Ваш ротный командир сообщил, что вы анархист. Такой молоденький!
– Я анархист, – скромно признался я, стараясь напустить на себя покаянный вид.
Духовный вдруг остановился и пронзительно свистнул. В комнату, медленно ступая, вошел огромный голубой дог и поднял на хозяина большие, словно утонувшие в молоке глаза. Духовный стал производить пальцами еле заметные движения. Повинуясь им, собака проделывала всякие штуки – падала мертвой, брала на караул.
– Прекрасная собака, – с видом знатока сказал я. – И прекрасно воспитана.