зажгли свет. А Вита все плакала. Она была совершенно подавлена, вконец разбита, тряслась от плача, всхлипывала, утирала слезы. Никто не мог понять, в чем дело. Одни с интересом поглядывали в нашу сторону, другие тактично отворачивались. У вас в семье, случайно, никто не умирал? А может, девочка просто переутомилась? Я и сам терялся в догадках. Прямо наваждение какое-то. Переходный возраст лихорадит? Может, как раз тот случай. Или какое-нибудь стечение обстоятельств.
Все это припомнилось, пока стучался в дверь дома Бариней. Одно окно нижнего этажа еще светилось.
На пороге, в сумраке коридора, предстал передо мною обнаженный по пояс парень.
— Извините, Янис, что так поздно. Мне бы с Витой переговорить.
— Да ведь они наверху живут.
— Извините. Совсем из головы вылетело.
Ощупью взбираясь по темной лестнице, вспомнил, как укладывали молодых. Свадебное празднество казалось уже таким далеким.
Тенис безо всяких вопросов распахнул дверь. Не видя, кто перед ним, жмурился, зевал во весь рот.
— В чем дело? Сами не спите и другим не даете.
— Так получилось, Вита уже спит?
— А-а-а-а, — узнав меня, протянул Тенис. — Я думал, кто-то из брательников.
Взглянул на меня и нахмурился, собираясь с мыслями.
— Который час? Что, уже утро?
— Нет, — сказал я, — половина двенадцатого.
Тенис опять взглянул мне в глаза, на этот раз по-другому. (Он был почти голый — тугие комки мускулов, пушок на белом животе.)
— Проходите, пожалуйста. Я сейчас. Один момент.
— Тенис, свет не зажигай, — донесся из комнаты голос Виты. — Кто там? В чем дело?
— Твой отец, — сказал Тенис.
— Папочка, ты? Заходи же. Нет, свет не зажигай. У нас тут страшный беспорядок.
Понемногу глаза свыклись с темнотой. Впрочем, было не так уж темно. Окно выходило на улицу, неподалеку светил фонарь. Никакого «страшного беспорядка» я не заметил. На спинке стула белело полотенце. Вита торопливо облачалась в ночную рубашку. Тенис успел натянуть брюки, застегивал ремень.
— Садись, папочка, на кровать, стулья все еще внизу, — сказала Вита, отодвинувшись к стене.
— Ничего, постою.
— Да нет же, спокойно можешь сесть. Вот сюда, на одеяло.
Хорошо знакомый запах свежих простынь, теплого тела, запах любви уловили ноздри.
Еще тяжелее навалилась тоска, еще крепче вцепилась в меня усталость, когда понял, как я не вовремя заявился.
Присел на край кровати. И не мог из себя выдавить ни слова. Вита отодвинулась подальше, вроде бы для того, чтобы лучше видеть мое лицо, а может, чутьем уже чувствуя что-то недоброе, и, как удара, ждала моих слов.
Молчание, по правде сказать, было недолгим, но и недвусмысленным. Вита отвела от меня глаза, обхватила руками плечи, словно укрываясь от принесенного в комнату холода.
— Папочка, что случилось?
Я молчал.
— Папочка, что?
— С мамой.
— С мамой?
— Да.
— С мамой! Но что?
— Очень плохо.
Вита отодвинулась еще дальше. Зачем-то скинула с себя одеяло, казалось, сейчас встанет, но так и осталась сидеть.
— Попала под машину. В половине седьмого у Пороховой башни. Я только что из больницы. Переходила улицу и...
Нет, Вита все-таки встала с постели. Вытянув руку, добрела до стены, включила свет. Все это не спуская с меня глаз. Будто не поверила моим в темноте произнесенным словам и хотела получить подтверждение прямо из моих глаз.
Тенис ей кинул на плечи халат, босиком, без каблуков, она была Тенису до подбородка.
Я все ждал, когда же она заплачет, примерно так, как тогда в Паневежисе, но она не плакала, просто смотрела на меня оцепенелым взглядом и мотала головой.
— Не может быть, не может быть.
— Четыре часа оперировали, — сказал я. — Я ездил на то место. Все удивляются, как это могло произойти.
— Она была одна, — тихо сказала Вита.
Я так и не понял, был ли это вопрос или ответ.
— Одна, — сказал я.
Вита поднесла к губам руку и покачала головой.
— Какая жестокость.
И на том же месте, у выключателя, у нее подкосились ноги, и она рухнула на пол.
Ничего подобного я не ожидал, даже вскочить не успел, поддержать. Вдвоем с Тенисом мы уложили ее обратно в постель. Вскоре она пришла в себя.
— Ничего, это пройдет, — говорил Тенис, растирая ей виски.
Но Вита, глядя на меня застывшими, стеклянными глазами, все повторяла:
— Какая жестокость.
Тенис уговаривал меня остаться ночевать. Я отказался. Понемногу приходил в себя, мысли уже не метались, напротив, — застыли, затвердели, окаменели. Я по-прежнему видел, слышал, понимал, но больше в меня ничто уже не просочится, голова была налита затвердевшей лавой. Ливия лежала в больнице, а я ехал домой. Хоть немного поспать. Завтра на работу. В баке осталось пять литров бензина. Я сижу за рулем. Светофор на перекрестке вспыхнул зеленью. Кошка перебежала дорогу. Рабочие ремонтируют трамвайную линию. Прикуривая сигарету, большим пальцем прикоснулся к раскаленной спирали. Запахло паленым, палец болит. У человека, который сидит за рулем машины и которого зовут Альфредом Турлавом, болит палец.
Как обычно, поставил машину в гараж. Как обычно, проверил, хорошо ли закрылась дверь. Как обычно, кинул взгляд на окна. Как обычно, в будуаре Вилде-Межниеце светился оранжевый абажур. Потом свет погас. И отворилось окно. (Тоже — как обычно.) Вилде-Межниеце что-то сказала. Чтобы я поднялся к ней наверх или что-то в этом роде. Скрипящая дубовая лестница. Запах воска. Духи Вилде-Межниеце. Суар де Пари. Келькё Флер. Таба. (Где-то попадались мне эти названия.) Запах высохших лавровых венков. Запах грима. Запах кофе.