мне дыхание, лишавшим рассудка, — ты хочешь стать его женой, ты хочешь навеки принадлежать ему! О, не отталкивай меня от себя! Он тебя не любит…
— Кто тебе это сказал! — вскричала она, вспыхнув.
— Он тебя не любит! — со страстью повторил я. — А я люблю тебя, я боготворю тебя, я — твой раб, я хочу, чтобы ты попирала меня ногами, я хочу на руках пронести тебя через всю жизнь.
— Кто тебе сказал, что он меня не любит? — резко перебила меня она.
— О, будь моей, — молил я, — будь моей! Ведь я больше не могу ни жить, ни существовать без тебя! Пожалей же меня, Ванда, пожалей!
Она подняла на меня глаза — и теперь это снова был знакомый мне холодный, бессердечный взгляд, знакомая мне злая улыбка.
— Ты ведь сказал — он меня не любит! — насмешливо отозвалась она. — Вот и отлично, утешься этим!
И сказав это, она отвернулась в другую сторону, пренебрежительно повернувшись ко мне спиной.
— Боже мой, разве ты не женщина из плоти и крови? Разве нет у тебя сердца, как у меня? — вырвалось из моей судорожно сжатой груди восклицание.
— Ты ведь знаешь, — злобно ответила она, — я каменная женщина,
— Ванда! — умолял я. — Хоть каплю жалости!
Она засмеялась. Я прижал лицо к ее подушкам, слезы, в которых изливались мои муки, хлынули у меня из глаз.
Долгое время все было тихо, потом Ванда медленно приподнялась.
— Ты мне надоедаешь! — начала она.
— Ванда!
— Я хочу спать, дай мне поспать.
— Пожалей меня, — молил я, — не отталкивай меня, ни один мужчина, никто не будет любить тебя так, как я.
— Дай мне поспать, — она снова повернулась ко мне спиной.
Я вскочил, вырвал из ножен висевший подле ее кровати кинжал и приставил его к своей груди.
— Я убью себя здесь, на твоих глазах, — глухо пробормотал я.
— Делай, что хочешь, — с совершенным равнодушием ответила Ванда, — только дай мне поспать.
И она громко зевнула.
— Мне очень хочется спать.
На мгновение я окаменел, потом принялся смеяться и снова громко рыдать — наконец, я засунул кинжал себе за пояс и снова бросился перед ней на колени.
— Ванда… ты только выслушай меня… еще только несколько секунд… — попросил я ее.
— Я спать хочу, ты слышал? — гневно крикнула она, вскочила с постели и оттолкнула меня от себя ногой. — Ты, кажется, забыл, что я твоя госпожа?
Но я не трогался с места, и тогда она схватила хлыст и ударила меня. Я поднялся — она ударила меня еще раз — на сей раз в лицо.
— Дрянь, раб!
Подняв руки к небу, сжав их в кулаки в порыве внезапной решимости, я вышел из ее спальни. Она отшвырнула хлыст и разразилась громким смехом. И я могу себе представить, что эти мои театральные жесты были изрядно смешны.
Решившись избавиться от этой женщины, которая была так жестока со мной, а теперь, в награду за все мое рабское обожание, за все, что я претерпел от нее, готова еще и изменить мне предательски, я складываю в узел свои небольшие пожитки и сажусь за письмо к ней.
«Милостивая государыня!
Я любил вас как безумный, я отдался вам телом и душой — так, как никогда еще не отдавался женщине мужчина, а вы глумились над моими священнейшими чувствами и вели со мной недостойную и наглую игру. Но пока вы были только жестоки и безжалостны, я все же мог еще любить вас. Теперь же вы готовы стать
Северин Кузимский.»
Эти несколько строк я передаю негритянке и бегу, как только могу быстро, прочь. Запыхавшись, прибегаю на вокзал — и вдруг чувствую страшный укол в сердце — останавливаюсь — разражаюсь рыданиями. О, позор! — я хочу бежать и не могу!
Я поворачиваю — куда? — к ней! — к той, которую я в одно и то же время презираю и боготворю.
Вновь я одумываюсь. Я не могу вернуться, не должен возвращаться!
Но как же я уеду из Флоренции? Я вспоминаю, что ведь у меня совсем нет денег, ни гроша. Ну, что ж? Пешком! Милостыню просить честнее и лучше, чем есть хлеб куртизанки!
Да ведь я не могу уехать.
Я дал ей слово, честное слово. Я должен вернуться. Может быть, она мне вернет его.
Я быстро пробегаю несколько шагов и снова останавливаюсь.
Я дал ей честное слово, поклялся ей, что буду ее рабом, пока она этого хочет, пока она сама не дарует мне свободу; но ведь я могу покончить с собой!
Я спускаюсь через Cascine вниз, к Арно, совсем вниз — туда, где желтые воды реки с однообразным плеском омывают несколько заброшенных выгонов. Там я сажусь и свожу последние счеты с жизнью. Я перебираю в памяти всю свою жизнь и нахожу ее весьма жалкой — редкие радости, бесконечно много бесцветного и нестоящего, а в промежутках — бездна страданий, горя, тоски, разочарований, погибших надежд, досады, забот и печали.
Мне вспомнилась моя мать, которую я так сильно любил и видел умирающей от ужасной болезни, брат, с его чаяниями счастья и наслаждений, который умер в расцвете молодости, так и не пригубив из кубка жизни… Мне вспомнилась моя умершая кормилица, товарищи детских игр, друзья юности, с которыми я вместе учился и делил устремления и надежды, — все те, кого покрывает холодная, мертвая, равнодушная земля. Вспомнился мне мой голубь-турман, часто ворковавший и заигрывавший со мной, вместо своей подруги… Все прах, во прах возвратившийся.
Громко засмеявшись, я соскальзываю в воду — но в ту же минуту крепко цепляюсь за ивовый прут, висевший над желтой водой, — и вижу перед собой женщину, погубившую меня: она парит над зеркальной поверхностью реки, вся освещенная солнцем, словно прозрачная, она поворачивается лицом ко мне и улыбается.
И вот я снова здесь, насквозь промокший, вода стекает с меня ручьями, я горю от стыда и лихорадочного жара. Негритянка передала мое письмо — я обречен, я погиб, я весь во власти бессердечной, оскорбленной женщины.
Ну, пусть она убьет меня! Сам я этого не могу сделать, но и жить дальше не хочу.
Хожу вокруг дома, вижу ее: она стоит на галерее, опершись на парапет, лицо ярко освещено солнцем, зеленые глаза жмурятся.
— Ты еще жив? — спрашивает она, не пошелохнувшись.
Я стою молча, уронив голову на. грудь.
— Отдай мне мой кинжал, — продолжает она, — тебе он ни к чему. У тебя даже не хватает мужества лишить себя жизни.
— У меня его больше нет, — ответил я, весь дрожа, сотрясаемый ознобом.