— Комнаты есть? — спрашивает она портье.
— Да, мадам.
— Две для меня, одну для моего человека — все с печами.
— Две элегантных комнаты, мадам, обе с каминами, к вашим услугам, — откликнулся подбежавший номерной, а для слуги есть одна свободная без печи.
— Покажите мне их.
Осмотрев комнаты, она коротко роняет:
— Хорошо, я их беру. Только живо затопите. Человек может спать и в нетопленой.
Я только взглянул на нее.
— Принеси наверх чемоданы, Григорий, — приказала она, не обращая внимания на мой взгляд. — Я пока переоденусь и сойду в столовую. Потом можешь и себе взять чего-нибудь на ужин.
Она выходит в смежную комнату, а я втаскиваю снизу чемоданы, помогаю номерному затопить камин в ее спальне, пока он делает попытки расспросить меня на скверном французском о моей «госпоже», и с безмолвной ненавистью смотрю некоторое время на пылающий в камине огонь, на душистую белую постель под пологом, на ковры, которыми устлан пол. Затем я спускаюсь по лестнице, усталый и голодный, и требую чего-нибудь поесть. Добродушный кельнер, оказавшийся австрийским солдатом и изо всех сил старавшийся занимать меня разговором по-немецки, провожает меня в столовую и обслуживает меня. Только я, после тридцатишестичасовой голодовки, сделал первый освежающий глоток и подцепил вилкой кусок горячей пищи, она вошла в столовую.
Я поднимаюсь.
— Как же вы меня приводите в столовую, в которой ест мой человек? — набрасывается она на номерного, вся пылая гневом, и, резко повернувшись, выходит вон.
Я тем временем благодарю бога за то, что могу, по крайней мере, спокойно продолжить свою трапезу. Покончив с ней, я поднимаюсь на пятый этаж в свою комнату, в которой уже стоит мой маленький чемодан и горит грязная масляная лампочка. Узкая комната без камина, без окон, с маленьким отверстием для притока воздуха. Если бы не собачий холод, она напомнила бы мне венецианские Свинцовые камеры[21]. Я не могу не рассмеяться невольно в голос, так что громкий отзвук моего собственного смеха меня пугает.
Вдруг дверь распахивается, и номерной восклицает с театральным, чисто итальянским жестом:
— Подите тотчас же к вашей госпоже, приказано сию минуту!
Я беру свою фуражку, спотыкаясь, сбегаю вниз по ступеням, благополучно подхожу к ее двери и стучусь:
— Войдите.
Я вхожу, закрываю за собой дверь и останавливаюсь на пороге.
Ванда уютно устроилась на красном бархатном диванчике в неглиже из белого муслина с кружевами, положив ноги на подушку из такого же материала и набросив на плечи тот же меховой плащ, в котором она в первый раз явилась мне в образе богини любви.
Желтые огни свечей в подсвечниках, стоявших на трюмо, и их отражение в огромном зеркале в соединении с красным пламенем камина давали дивную игру света на зеленом бархате, на темно- коричневом соболе плаща, на белой, гладко натянутой коже и на огненно-рыжих волосах прекрасной женщины, обратившей ко мне свое ясное, но холодное лицо и остановившей на мне свои холодные зеленые глаза.
— Я довольна тобой, Григорий, — начала она.
Я поклонился.
— Подойди поближе. Я повиновался.
— Еще ближе, — сказала она, опустив глаза и поглаживая соболя рукой. — Венера в мехах принимает своего раба. Я вижу, что вы все же нечто большее, нежели обыкновенный фантазер; по крайней мере, вы не отступаетесь от своих фантазий, у вас хватает мужества осуществить то, что вы навыдумывали, хотя это было крайним безумием. Сознаюсь, что мне это нравится, мне это импонирует. В этом чувствуется сила, а уважать можно лишь силу. Я думаю даже, что в каких-то необычных обстоятельствах, в какую-нибудь великую эпоху то, что кажется теперь вашей слабостью, раскрылось бы удивительной силой. В эпоху первых императоров вы были бы мучеником, в эпоху реформации — анабаптистом, во время французской революции — одним из тех энтузиастов-жирондистов, которые всходили на гильотину с «Марсельезой» на устах. А теперь вы — мой раб, мой…
Вдруг она вскочила — так порывисто, что соболя соскользнули с ее плеч, — и нежно, но с силой обвила руками мою шею.
— Мой возлюбленный раб, Северин, о, как я люблю тебя, как я боготворю тебя, как ты живописен в этом краковском костюме! Но ты будешь мерзнуть сегодня ночью в этой жалкой комнате там, наверху, без камина… Не дать ли тебе, сердце мое, мой меховой плащ, вот этот, большой…
Она быстро подняла его, набросила мне его на плечи и, не успел я оглянуться, всего меня в него закутала.
— О, как тебе к лицу меха! Как они подчеркивают твои благородные черты! Как только ты перестанешь быть моим рабом, ты станешь носить бархатную куртку с собольей опушкой — слышишь? — иначе я никогда больше не надену свою меховую кофточку…
И она снова принялась ласкать и целовать меня и, наконец, увлекла меня за собой на диванчик.
— А тебе, кажется, понравилось в мехах, — сказала она, — отдай мне их, скорей, скорей, иначе я совсем забуду о своем достоинстве.
Я накинул на нее плащ, и Ванда продела в рукав правую руку.
— Совсем как на картине Тициана. Но довольно шуток. Не смотри же таким несчастным, Северин, мне грустно видеть тебя таким. Пока ты ведь еще только перед светом мой слуга, пока ты еще не раб мой — ты не подписал еще договор и ты еще свободен, можешь в любую минуту уйти от меня. Свою роль ты сыграл превосходно, я была в восторге! Но не надоело ли тебе это, не находишь ли ты меня ужасной? Да говори же — я приказываю тебе говорить!
— Ты требуешь признания, Ванда?
— Да, требую.
— Хорошо, если ты даже злоупотребишь им, — пусть, — продолжал я. — Я влюблен в тебя больше, чем когда-либо, и буду почитать, боготворить тебя тем больше, тем фанатичнее, чем больше ты меня будешь мучить. Такая, какой ты была теперь со мной, ты зажигаешь во мне кровь, опьяняешь меня, лишаешь рассудка. — Я прижал ее к груди и на несколько мгновений припал к ее влажным губам.
— Красавица моя, — вырвалось у меня затем — и, заглянув в ее глаза, я, в своем воодушевлении, сорвал с ее плеч соболий плащ и прильнул губами к ее затылку.
— Так ты любишь меня, когда я жестока? — сказала Ванда. — Теперь ступай! — ты мне надоел — ты что, не слышишь?
Она ударила меня по щеке так, что искры посыпались у меня из глаз и в ушах зазвенело.
— Помоги мне надеть мои меха, раб.
Я помог, как сумел.
— Как неуклюже! — воскликнула она и едва надела их, снова ударила меня по лицу. Я чувствовал, что бледнею.
— Я сделала тебе больно? — спросила она, мягко дотронувшись до меня рукой.
— Нет, нет! — воскликнул я.
— Конечно, ты не имеешь права жаловаться — ты ведь хочешь этого. Ну, поцелуй же меня еще.
Я обнял ее, ее губы впились в мои. И когда она лежала на своих тяжелых мехах у меня на груди, у меня было странное, щемящее чувство — словно меня обнимал дикий зверь, медведица, и я чувствовал, что вот-вот ее когти вонзятся в мое тело. Но на этот раз медведица милостиво меня отпустила.
Грудь моя была полна самых радужных надежд, когда я взобрался в свою жалкую людскую и бросился на свою жесткую кровать.
«Как же глубоко комична, в сущности, жизнь, — подумал я. — Только что на твоей груди покоилась самая прекрасная женщина в мире — сама Венера, — а теперь тебе представляется случай познакомиться с