грехов, меня считали примерной дочерью, судя по моему нежно-почтительному отношению к ней. После того как мысль моя сама убила себя, стали восхищаться моим умом, моими способностями. Моим угасшим воображением, моей иссякшей чувствительностью довольствовались люди, наиболее жаждущие духовной жизни, ибо их жажда была такой же притворной и лживой, как и тот источник, от которого они ждали утоления. К тому же никто не подозревал о моей преступной тайне, и в глазах всех я была идеальной молодой девушкой. Сколько родителей говорили тогда моей матери, что если бы не мое высокое происхождение и если бы они смели обо мне мечтать, — они не желали бы другой жены для своих сыновей! Однако в глубине моей притуплённой совести я испытывала бешеный стыд от этих незаслуженных похвал; но этот стыд оставался в глубине совести, не достигая ее поверхности, и я так низко пала, что у меня хватало гнусности рассказывать со смехом об этом сообщникам моего греха.
IV
Тому, кто потерял и не вернет вовек.
В ту зиму, когда мне пошел двадцатый год, здоровье моей матери, которое никогда не было крепким, очень пошатнулось. Я узнала, что у нее болезнь сердца, правда, не очень серьезная, но запрещавшая ей всякое волнение. Один из моих дядей сказал мне, что моя мать хотела бы, чтобы я вышла замуж. Я могла на деле доказать моей матери, как сильна была моя любовь к ней, и согласилась на первое предложение, которое она мне передала; отзывалась она о предложении одобрительно, указывая мне, таким образом, на необходимость изменить мою жизнь.
Мой жених был как раз тем человеком, который своим недюжинным умом, добротой и энергией мог бы иметь на меня самое благотворное влияние; к тому же он был согласен поселиться вместе с нами, а я могла не разлучаться с матерью, разлука с которой доставила бы мне самое жестокое страдание. Тогда-то у меня хватило смелости покаяться во всех своих прегрешениях духовнику. Я спросила его, должна ли я признаться в этом и моему жениху? Из жалости ко мне он отговорил меня от этого, но заставил меня поклясться в том, что я никогда больше не впаду в прегрешения. Затем он дал мне отпущение грехов. Запоздалые цветы, расцветшие под влиянием радости в моем сердце, казавшемся мне навсегда бесплодным, принесли плоды.
Вновь сделаться непорочным труднее, чем быть им постоянно, — я познала трудную добродетель. Никто не подозревал, что теперь я стояла духовно бесконечно выше, чем прежде, и моя мать продолжала ежедневно целовать меня в лоб, считая его по-прежнему чистым. Мало того, в этот период мне сделали в обществе несправедливые упреки за мой рассеянный вид, молчаливость и меланхолию. Но я не сердилась на это: тайна, которую мы хранили — я и моя удовлетворенная совесть, — доставляла мне немало наслаждений. Выздоровление моей души, которая напоминала мою мать и теперь улыбалась мне без конца и глядела на меня с нежным упреком сквозь высыхающие слезы, таило в себе бесконечные очарование и томление. Я не понимала, как я могла скверно обращаться с нею и причинять ей страдания, почти убивать ее.
Я наслаждалась этой глубокой, чистой радостью и холодной ясностью неба в тот вечер, когда все кончилось. Отсутствие моего жениха, уехавшего на два дня к своей сестре, и присутствие за обедом молодого человека, который более других был виновен в моих прежних прегрешениях, даже тенью печали не омрачали этого ясного майского вечера. На небе не было ни единой тучи, которая могла бы отразиться в моем сердце. К тому же, моя мать почти выздоровела; словно между моей душой и ею, несмотря на ее полное неведение моих прегрешений, существовала какая-то таинственная связь. «Необходимо оберегать ее от всяких волнений в течение двух недель, и после этого приступ болезни уже не повторится», — сказал доктор. Уже одни эти слова были для меня залогом того счастливого будущего, сладость которого вызывала слезы. В этот вечер моя мать была в более элегантном платье, чем обычно, и впервые после смерти моего отца — события десятилетней давности, — она украсила отделкой цвета мальвы свое обычно черное платье. Она была очень смущена тем, что оделась, как в дни своей молодости, и была опечалена и счастлива, что совершила насилие над своей скорбью и трауром для того, чтобы доставить мне удовольствие и отпраздновать мою радость. Я приложила к ее корсажу розовую гвоздику; она оттолкнула ее сначала, но затем, потому лишь что гвоздика была от меня, приколола ее нерешительным и стыдливым движением руки. В то время, когда стали садиться за стол, я привлекла ее к себе и, стоя у окна, прильнула страстным поцелуем к ее нежному, отдохнувшему от миновавших страданий лицу. Я ошиблась, сказав, что никогда не испытала вновь сладости поцелуя в Убли. Поцелуй этого вечера был сладостней всех других. Вернее, это был тот самый поцелуй, что и в Убли: он тихонько выскользнул из глубины прошлого и опустился у моих губ на бледное лицо моей матери. Выпили за предстоящую свадьбу. Я никогда не пила ничего, кроме воды. Вино действовало слишком возбуждающе на мои нервы. Мой дядя заявил, что в такой день, как сегодня, я могла бы сделать исключение. Я как сейчас вижу то веселое выражение лица, с которым он произнес эти глупые слова… Боже мой! Я с таким спокойствием призналась во всем, неужели теперь я буду вынуждена остановиться? Я ничего больше не могу вспомнить! Нет… я помню, мой дядя сказал, что в такой день, как сегодня, я могла бы сделать исключение. Говоря это, он улыбаясь посмотрел на меня, я быстро выпила бокал вина, не взглянув на мать, из страха, что она запретит мне пить. Она тихо произнесла: «Никогда не нужно открывать злу даже самой маленькой лазейки». Но шампанское так освежало, что я выпила еще два бокала. Моя голова отяжелела, в одно и то же время я испытывала потребность и отдохнуть, и дать выход нервной энергии. Встали из-за стола. Жак подошел ко мне и, пристально глядя на меня, сказал:
— Уйдем отсюда, я хочу показать вам мои стихи.
Его прекрасные глаза нежно блистали на свежем лице, медлительным движением руки он закручивал усы. Я поняла, что гибну… у меня не было сил сопротивляться. Я вся трепетала, отвечая:
— Хорошо, это доставит мне удовольствие.
И вот тогда-то, произнося эти слова, а может быть, и еще раньше, в то время как я осушала второй бокал вина, — я совершила страшный поступок. После этого все произошло уже само собой. Мы заперли на ключ обе двери, он обнимал меня, обдавая своим дыханием мое лицо, скользя руками вдоль моего тела. И тогда, в то время как наслаждение охватывало меня все сильнее и сильнее, я почувствовала, как в глубине моей души рождается бесконечная печаль и отчаяние; мне казалось, что я заставляю плакать душу моей матери, душу моего ангела-хранителя. Я никогда не могла без содрогания читать описания пыток, которым злодеи подвергают животных, своих собственных жен и своих детей, мне почудилось теперь, что каждый раз, когда мы испытываем сладострастие, наше тело, наслаждаясь, жестоко терзает и заставляет плакать наши благие намерения и души наших непорочных ангелов.
Игра в карты подходила к концу, и мой дядя должен был вернуться. Мы должны вернуться до него, я не согрешу больше, это было в последний раз… И вот я увидела себя в зеркале над камином. Неясная тоска, терзавшая мою душу, не отразилась на моем лице; наоборот, все в нем, начиная со сверкающих глаз, кончая пылающими щеками и вызывающим ртом, дышало глупой и грубой чувственной радостью. Я представила себе ужас того человека, который увидел бы меня сейчас превратившейся в животное, после того как видел меня раньше целующей мою мать с меланхолической нежностью. Но тотчас же в зеркале, у самого моего лица появился жадный, прикрытый усами рот Жака. Взволнованная до глубины души, я приблизила свое лицо к его лицу и вдруг увидела перед собой (я рассказываю так, как это было, выслушайте меня, раз у меня хватает сил говорить об этом), на балконе, у окна, — мою мать, в оцепенении смотревшую на меня. Я не знаю, крикнула ли она, я не услышала ничего, но она упала навзничь; ее голова застряла между двух перекладин балкона…
Я уже сказала вам, что едва не промахнулась, хотя целилась хорошо. Однако пулю извлечь не смогли, и начались сердечные припадки. Но это может продолжаться еще неделю, и все это время я не перестану обдумывать начало этого происшествия и видеть его конец. Пусть бы моя мать увидела, как я совершала все мои преступления, только бы она не уловила того радостного выражения лица, которое