Так он сказал, и мы с ним прошли под свод низких ворот с калиткой, которую степенный привратник едва не захлопнул перед нами, и спустились по нескольким ступенькам словно в могильный склеп под церковью. Так и оказалось: в этом подземелье, неизвестно почему выбранным для подобной цели, устроена была очень странная молельня.
Представьте себе, Трешем, длинный ряд угрюмых, темных и полутемных склепов, какие в других странах служат местом погребения и с давних пор предназначались для той же цели и в нашей стране, но здесь некоторые из них были заставлены скамьями и служили церковью. Эти склепы хотя и могли вместить несколько сот благочестивых прихожан, казались, однако, тесными по сравнению с более темными и более просторными пещерами, зиявшими вокруг этой, так сказать, обитаемой площади. Там, в просторном царстве забвения, тусклые хоругви и полустертые гербы отмечали могилы тех, кто, бесспорно, были некогда «князьями во Израиле». В эпитафиях, доступных для чтения только кропотливому антикварию, написанных на языке таком же отжившем, как то благостное милосердие, о котором говорилось в них, путник приглашался помолиться за души тех, чьи тела покоились под камнем. Среди этих склепов, приявших последние останки бренной жизни, я увидел многочисленную толпу погруженных в молитву прихожан. Шотландцы молятся в церкви не преклонив колена, а стоя — ради того, вероятно, чтобы как можно дальше уйти в своих обрядах от католичества: вряд ли есть у них к тому другая, более глубокая причина. Мне приходилось наблюдать, как, творя молитву в кругу своей семьи или на домашних молитвенных собраниях, они в непосредственном обращении к Богу принимали ту позу, какую все прочие христиане признают наиболее для того подобающей: смиренную и благоговейную. Итак, не преклоняя колен (мужчины — с обнаженными головами), толпа в несколько сот человек обоего пола и всех возрастов чинно и очень внимательно слушала импровизированную или, по меньшей мере, не записанную молитву престарелого священника, очень популярного в городе. Воспитанный в тех же верованиях, я с искренним чувством присоединился к молитве и, только когда прихожане заняли свои места на скамьях, снова принялся внимательно разглядывать окружающее.
По окончании молитвы почти все мужчины надели на головы шляпы или береты, и все, кому посчастливилось вовремя занять места, сели. Мы с Эндрю не принадлежали к числу этих счастливцев, так как пришли слишком поздно. Мы стояли вместе с другими опоздавшими, образуя как бы кольцо вокруг тех, кто сидел. Позади и вокруг нас были уже описанные мною могильные своды; перед нами — благоговейные молельщики в тусклом полусвете, который падал им на лица, струясь в два-три узких готических оконца вроде тех, что открывают доступ воздуху и свету в склепы. Этот свет позволял разглядеть все многообразие лиц, какие бывают обычно обращены к шотландскому пастору, — почти все внимательные и спокойные; только изредка здесь или там мать или отец одернет озирающегося по сторонам слишком резвого ребенка или нарушит дремоту слишком вялого. Шотландское лицо, скуластое и резкое, часто отражающее в чертах своих ум и лукавство, больше выигрывает во время молитвы или в сражении в рядах бойцов, чем на веселом собрании. Речь проповедника была как раз такова, что могла пробудить разнообразные чувства и наклонности.
Годы и недуги ослабили его голос, от природы сильный и звучный. Выбранный текст он прочитал невнятно, но когда он закрыл Библию и начал свою проповедь, голос его постепенно окреп, и наставления зазвучали горячо и властно. Они относились по большей части к отвлеченным вопросам христианской веры — важные, глубокие предметы, которых не постичь одним лишь разумом; но проповедник изобретательно и успешно подыскивал к ним ключ в обильных цитатах из Священного писания. Мне было не под силу вникать в ход его рассуждений, и у меня нет уверенности, что я всегда правильно понимал его предпосылки. Но ничего не могло быть убедительней страстной, восторженной речи этого доброго старика, ничего остроумнее его доводов. Шотландцы, как известно, отличаются больше изощренной силой интеллекта, чем тонкостью чувства, поэтому логика для них убедительней риторики; их больше привлечет острое и доказательное рассуждение на отвлеченную тему и меньше подействуют на них восторженные призывы к сердцу и страсти, какими популярные проповедники в других странах завоевывают благосклонность слушателей.
Среди внимательной толпы, на лицах, меня окружавших, я мог наблюдать отражение тех же разнородных чувств, какими полны на прославленной фреске Рафаэля лица слушателей святого Павла, проповедующего в Афинах. Вот сидит ревностный и умный кальвинист: брови у него сдвинуты ровно настолько, насколько нужно, чтобы выразить глубокое внимание; губы чуть поджаты; глаза устремлены на священника, и в них сквозит скромная гордость, словно прихожанин разделяет с проповедником успех его победоносной аргументации; указательный палец правой руки поочередно прикладывается к пальцам левой, по мере того как оратор, переходя от довода к доводу, приближается к заключению. Другой прихожанин, с более строгим, почти злобным взглядом, выражает на своем лице презрение ко всем, кто не разделяет веры его пастыря, и одновременно радость по поводу возвещенной закоснелым грешникам заслуженной кары. Третий, принадлежащий, вероятно, к пастве другого толка и забредший сюда только случайно или же из любопытства, смотрит с таким видом, точно мысленно отвергает то или иное звено в длинной цепи доказательств, и по легкому покачиванию его головы вы сразу угадываете его сомнения в логичности доводов проповедника. Большинство прихожан слушает со спокойными, довольными лицами, словно сами ставят себе в заслугу, что вот они пришли сюда и слушают такую умную речь, — хоть, может быть, она и не вполне для них понятна. Женщины принадлежали, в общем, к этому последнему разряду слушателей; только старухи, видимо, с мрачной сосредоточенностью больше старались вникнуть в излагаемые им отвлеченные доктрины, тогда как женщины помоложе позволяли себе время от времени обвести стыдливым взором присутствующих, и некоторые из них, милый Трешем (если тщеславие не ввело меня в жестокий обман), успели отличить в толпе вашего друга и покорного слугу — молодого, красивого незнакомца и к тому же англичанина. Остальная же паства… что о ней сказать? Глупый таращил глаза, позевывал или дремал, пока его не разбудит более ревностный сосед, толкнув каблуком в лодыжку; ленивый выдавал свою нерадивость взглядом, блуждающим по сторонам, но не смел, однако, выказать более решительных признаков скуки. Среди кафтанов и плащей — обычной одежды жителей Низины — я различал здесь и там клетчатый плед горца; его владелец, опершись на меч, оглядывал присутствующих с нескрываемым любопытством дикаря и, по всей вероятности, был невнимателен к проповеди по очень веской причине: он не понимал языка, на котором говорил священник. Однако суровый, воинственный вид этих пришельцев придавал какое-то своеобразие аудитории, которая без них была бы его лишена. Горцев было больше обычного, объяснил мне позже Эндрю, потому что где-то в окрестностях города шла ярмарка рогатого скота.
Таковы были те лица, ряды которых, вставая один над другим, открывались моему критическому взору при слабом свете солнца, какой пробивался сквозь частые решетки готических оков глазговской Низкой церкви и, озарив внимательную паству, терялся в глубине могильных склепов, наполняя ближнюю часть их лабиринта тусклым полумраком, а дальнюю оставляя в полной темноте, и казалось от этого, что склепам нет конца.
Я сказал уже, что стоял с другими в наружном кругу, лицом к проповеднику, а спиной к склепам, о которых так часто здесь упоминаю. Тем ощутительней для меня была всякая помеха, возникавшая от самого легкого шороха в анфиладе этих сводов, где каждый звук подхватывало тысячекратное эхо. Шелест дождевых капель, которые, проникнув сквозь какую-нибудь щель в обветшалой крыше, падали одна за другой и разбивались о плиты, не раз и не два заставил меня повернуть голову в ту сторону, откуда он, казалось, доносился; и когда глаза мои устремлялись в том направлении, их было трудно отвести — такую сладость доставляет нашему воображению попытка проникнуть как можно глубже в запутанный и скудно освещенный лабиринт, предлагающий взору предметы, которые дразнят любопытство только потому, что, нечеткие и смутные, они нам кажутся таинственными. Мои глаза свыклись с сумраком, к которому я обращал их, и те наблюдения, какие я делал, стали мало-помалу больше привлекать мое внимание, чем метафизические тонкости, развиваемые проповедником.
Отец мой часто бранил меня за эту разбросанность мыслей, возникающую, может быть, от большой возбудимости воображения, чуждой ему самому. И теперь, поймав себя на том же соблазне рассеянности, я вспомнил пору, когда отец водил меня, бывало, за руку в часовню мистера Шоуера и внушительно призывал не поддаваться порокам нового времени, потому что наступили недобрые дни. Но картины, вставшие в памяти, не помогли мне сосредоточиться на проповеди, — напротив того, они заставили меня и вовсе о ней позабыть, напомнив о грозивших моему отцу опасностях. Я попробовал самым тихим шепотом, на какой