угнетена. Кипучая энергия, с которой мисс Вернон преодолевала все невзгоды, теперь перешла в спокойную и покорную, но бесстрашную решимость и стойкость. Ее отец, хотя следил ревниво и настороженно за впечатлением, какое на меня производили его похвалы Диане, не мог воздержаться от них.
— Она выдержала испытания, — сказал он, — какие могли бы сделать честь мученице: она глядела в лицо опасностям и смерти в любом облике, несла труды и лишения, перед которыми отступили бы мужчины самого крепкого склада, проводила день в темноте, а ночь без сна, — и ни разу мы не слышали от нее малодушного ропота или жалобы. Словом, мистер Осбалдистон, — заключил он, — она достойное приношение Богу, которому (он перекрестился) я отдам ее — последнее, что осталось дорогого и ценного у Фредерика Вернона!
После этих слов воцарилось молчание, и печальный их смысл был ясен для меня: отец Дианы и теперь, как при нашей короткой встрече в Шотландии, стремился разрушить мои надежды на соединение с нею.
— Не будем больше отнимать время у мистера Осбалдистона, — сказал он дочери, — раз мы уже познакомили его с положением несчастных гостей, прибегших к его покровительству.
Я попросил их остаться и сказал, что сам могу перейти в другую комнату. Сэр Фредерик возразил, что это только возбудит подозрения у моего слуги и что их потайное убежище удобно во всех отношениях, так как Сиддол доставил им туда все, что может им понадобиться.
— Мы, пожалуй, могли с успехом, — добавил он, — оставаться там, не замеченные вами, но мы были бы несправедливы к вам, если бы отказались всецело положиться на вашу честь.
— И вы не обманетесь во мне, — сказал я. — Вы, сэр Фредерик, мало меня знаете, но мисс Вернон, я уверен, засвидетельствует вам…
— Мне не нужно свидетельства моей дочери, — сказал он вежливо, но таким тоном, точно хотел предварить мое обращение к Диане. — О мистере Фрэнсисе Осбалдистоне я готов верить всему хорошему. Разрешите нам теперь удалиться; мы должны воспользоваться отдыхом, пока есть к тому возможность, так как неизвестно, когда нас призовут продолжать наш опасный путь.
Он взял дочь под руку и, отвесив глубокий поклон, скрылся с ней за портьерой.
ГЛАВА XXXIX
Вот раздвигает занавес судьба
И освещает сцену.
Мертвенный холод сковал меня, когда они удалились. В разлуке воображение, задерживаясь на предмете любви, рисует его не только в прекраснейшем свете, но именно таким, каким нам наиболее желательно видеть его. Я все время представлял себе Диану, какой она была, когда ее прощальная слеза упала на мою щеку, когда ее прощальный дар, переданный женою Мак-Грегора, возвестил мне, что она желает унести в изгнание и в монастырский плен память о моей любви. Я ее увидел; и ее холодное, безразличное обращение, ничего не выражавшее, кроме спокойной печали, разочаровало меня, даже несколько оскорбило. В своем себялюбии я ставил ей в вину равнодушие, бесчувствие. Я укорял ее отца в гордости, жестокости, фанатизме, забывая, что оба они жертвовали своими личными привязанностями, — а Диана и склонностью сердца, — во имя того, что считали долгом.
Сэр Фредерик Вернон был строгим католиком, убежденным, что по узкой тропе спасения не может пройти еретик; а Диана, для которой забота об отце долгие годы была главной движущей пружиной всех ее помыслов, надежд и поступков, полагала, что она исполняет свой долг, когда, подчинившись воле отца, поступается не только земными богатствами, но и самыми дорогими привязанностями. Нет ничего удивительного, что я не мог в подобную минуту в полной мере оценить эти высокие побуждения, но все-таки я не искал каких-либо неблагородных путей, чтобы дать исход угрюмой тоске.
— Итак, мною пренебрегли, — сказал я, когда, оставшись один, задумался над сообщениями сэра Фредерика. — Мною пренебрегли, меня считают недостойным даже короткой беседы с нею. Пусть так. Но мне не помешают, по крайней мере, позаботиться о ее безопасности. Я останусь здесь, буду стоять на страже, и пока она под моим кровом, ее не коснется опасность, какую может предотвратить рука решительного человека.
Я вызвал Сиддола в библиотеку. Он пришел, но в сопровождении неотвязного Эндрю, который, возмечтав о великих почестях в связи с моим вступлением во владение замком и землями, не упускал ни одной возможности выставлять себя на вид; и, как это случается нередко с людьми, когда они преследуют себялюбивые цели, он перестарался, и услужливость его стала назойливой и стеснительной.
Его непрошеное присутствие мешало мне свободно говорить с Сиддолом, а услать его я не решался, боясь усилить подозрения, которые могли у него зародиться, когда я выставил его за дверь.
— Я переночую здесь, сэр, — сказал я, приказав им подкатить поближе к огню старомодное дневное ложе, или сэтти. — У меня много работы, и я лягу поздно.
Сиддол, очевидно, понявший мой взгляд, предложил принести мне тюфяк и постельные принадлежности. Я принял его предложение, отпустил своего ментора, зажег две свечи и попросил не беспокоить меня до семи часов утра.
Слуги удалились, оставив меня предаваться наедине безрадостным и бессвязным мыслям, пока измученное тело не потребует отдыха.
Я старался не думать о тех необычайных обстоятельствах, в какие поставила меня судьба. Чувства, которые я храбро побеждал, покуда вызывавший их предмет был от меня удален, разбушевались теперь, как только я очутился в непосредственной близости к той, с кем должен был так скоро разлучиться навек. Какую бы ни брал я книгу, имя Дианы написано было на каждой странице; и образ ее упорно вставал предо мною, чем бы ни пытался я занять свои думы. Он был подобен услужливой рабыне Соломона в поэме Прайора.
Я попеременно давал волю этим мыслям и боролся с ними, то поддаваясь нежной сердечной печали, едва ли мне свойственной, то вооружаясь уязвленной гордостью человека, возомнившего себя незаслуженно отвергнутым.
Я шагал взад и вперед по библиотеке, пока не довел себя до лихорадочного возбуждения. Потом я бросился на кушетку и попытался уснуть; но напрасно прилагал я все усилия, чтоб успокоиться, напрасно лежал, не шевеля ни пальцем, ни единым мускулом, неподвижно, как труп, напрасно пробовал прогнать тревожные мысли, занимая ум повторением стихов или арифметическими выкладками. Кровь, при моем лихорадочном возбуждении, билась пульсом, похожим на глухой и мерный стук далекой сукновальни, и разливалась по жилам потоками жидкого огня.
Наконец я поднялся, растворил окно и стоял некоторое время при ясном свете месяца; это отчасти меня освежило, а светлый и мирный вид за окном несколько рассеял мои думы, не желавшие подчиниться воле. Я снова лег на кушетку, и хоть на сердце у меня — видит небо! — было нисколько не легче, но оно стало более твердым, более готовым к испытаниям. Вскоре подкралась ко мне дремота, однако, хотя чувства спали, душа моя бодрствовала, мучимая мыслями о моем положении, и сны мне снились о душевных терзаниях и об ужасах внешнего мира.
Помню, в томительной тоске я представлял себе, что мы с Дианой во власти жены Мак-Грегора и нас низвергнут сейчас с утеса в озеро; сигналом послужит выстрел из пушки, которую должен запалить сэр Фредерик Вернон, управляющий церемонией в одежде кардинала. Необычайно жизненно было впечатление, полученное мною от этой воображаемой сцены. Я и сейчас мог бы изобразить безмолвную и храбрую покорность, запечатленную в чертах Дианы, дикие, искаженные лица палачей, которые окружили нас, кривляясь и дразня, причем гримасы непрестанно менялись и каждая новая казалась мерзостней предыдущей. Я видел горевшее суровым, непреклонным фанатизмом лицо отца Дианы, видел, как его рука поднимает роковой пальник… Раздался сигнальный выстрел; опять, и опять, и опять повторяет его раскатами грома эхо окрестных скал; я просыпаюсь — и от мнимых ужасов возвращаюсь к тревогам действительности.
Звуки во сне были не мнимые — когда я проснулся, они еще наполняли гулом мои уши; но только через две или три минуты я окончательно пришел в себя и ясно понял, что это настойчивый стук в ворота. В сильной тревоге я вскочил с постели, схватил лежавшую под рукою шпагу и кинулся вниз, решив никого не впускать. Но мне волей-неволей пришлось кружить, потому что библиотека выходила не во двор, а в сад.