наседка» или просто отчаянный зов: «Валя, отзовись!», — послание закатывалось в хлебный мякиш и прилеплялось к банной скамейке снизу. Это было почтовое отделение номер два, номером первым был сортир. Непостижимо меж разгороженными, разобщенными людьми растекались новости с воли, приносимые новыми арестантами, — и против законов человеческой солидарности радовались новичку, точно он был вестником свободы. Его называли «свежей газетой», и главная его весть была — о новых и все расширяющихся посадках. Но, странное дело, это не только угнетало и печалило, но чем-то и обнадеживало: процесс вот-вот перешагнет критическую черту, когда он сделается неуправляемым. И тогда маятник, достигший крайней своей точки, начнет движение обратное.
Новой волною арестов, — что заранее необъяснимо узнавалось в камере, принесло В., знаменитого московского литературоведа. Обрадовались и ему как простому свидетельству, что берут уже всех без разбору, а не только «политиков», и это к лучшему: чем больше людей арестуют, тем скорее исчерпана будет возможность держать столько людей в неволе. Сам новичок был, правда, другого мнения — что возможности России в этом отношении неисчерпаемы, — как, впрочем, и во многих других.
На какое-то время он сделался центром внимания и пребывал в постоянных беседах — групповых или наедине. Ни своей профессией, ни багажом своих знаний генерал никак не соответствовал новому соседу, не мог бы приблизиться собеседником, а тем не менее стал им — неожиданно быстро.
Как-то, при общем выводе на оправку, досталось им вдвоем выносить парашу. Староста камеры нашел, что они ростом подходят друг другу, и, значит, перекоса не будет, содержимое не расплещется. Литературовед В. был, и впрямь, длинен, только худющ и одышлив, а главное — нервен излишне. То и дело он подергивал слабой своей рукою — и не для перехвата, а по случаю стукнувшей ему в голову идеи.
— Мой генерал, — спросил он, — не кажется ли вам, что коль скоро чаша сия не миновала нас, мы могли бы извлечь из нее… то есть, разумеется, не из нее самой, а из процесса ее несения, ценности интеллектуального порядка?
— Какие же это, к примеру? — спросил генерал.
— Ну, скажем, дать определение новейшей исторической формации: «Коммунизм есть советская власть минус канализация». И что самое приятное, эта формация уже построена!
Генерал лишь оглянулся — не слышал ли кто эти речи. Слава Богу, напарник его говорил, будто с вишневой косточкой во рту, за два шага уже нельзя было разобрать.
— Вы смущены парадоксальностью определения? — продолжал он, кося выпуклым глазом куда-то в потолок, свободной рукою оглаживая лысину, с начесом реденьких черных волос. — А мне представляется, оно ничуть не противоречит тезису основоположника: «плюс электрификация». Все очень симметрично. Применив «плюс», он тем самым не исключил существование «минуса».
— Он ни хрена не исключил, — сказал генерал, сбиваясь на полушепот. Все-то у него симметрично. Хошь в ту степь, хошь в противоположную…
— Браво, мой генерал. Никто не постиг этого человека лучше вас. Вы никогда не пробовали доверить свои мысли бумаге?
— Это, стало быть, особому отделу? Не пробовал. Это уж ваше дело литература.
— Я к литературе имею отношение косвенное. То есть занимаюсь, с вашего разрешения, литературой о литературе.
— Ну, так или иначе, а вы человек писучий?
— Как вы сказали?
— Ну, есть у вас такая писучая жилка, что ли.
— Подозреваю, — сказал литературовед В., - что мысленно вы меня так и называете: «писучая жилка». Я угадал?
Генерал так не называл его, но согласился, что оно и неплохо. С этого дня пошли у них долгие беседы, которые и название получили: «Размышления у параши». Смысл названия был не столько топографический, сколько исторический — просто, с параши все началось.
Отношения их вскоре сложились так, что генерал мог задать вопрос деликатный и обычно избегаемый в тюрьме: «За что попали сюда?»
— За вину, — ответил «писучая жилка». — То есть посадили меня, как водится, ближние, мои же коллеги, но не безвинно, нет.
— Какая же вина?
— В писаниях моих было много непродуманного. Ну, хотя бы, что Вольтер своими идеями оказал сильнейшее воздействие на русских революционных демократов.
— А он — оказал?
— В том-то и дело, что ни хрена. Скорей — они его презирали, и слово «вольтерьянство» считалось у них ругательством. Но зачем я это написал! Вот и сижу.
— Да ведь чепуха собачья!
— Я тоже так думаю. Расстрелять — не расстреляют, это в следующий раз. Но экскурсия на Соловки, лет на восемь, мне обеспечена.
В свой черед, генерал ему без утайки рассказал о своем. «Писучая жилка», выслушав его, помрачнел.
— А вам, мой генерал, надо бояться.
— Чего?
— А того самого. Что мне не грозит пока. Вам есть прямой смысл бояться и не верить ни одному слову вашего следователя. Вы должны во что бы то ни стало выйти на волю. И держите себя с уверенностью, что вы им еще понадобитесь. Сумейте их в этом убедить. Именно в этом, а не в своей невиновности. Вы им не свой, только не подозреваете об этом. Есть христиане, которые не подозревают, что они христиане. И это — самые лучшие из них. Так и вы. Не свой, вот в чем ваша вина. Однако не все для вас потеряно. Ведь война на носу, мы только не говорим об этом. И наши Ганнибалы, конечно же, не справятся, просрутся. И так как слишком многих убиенных уже не воскресить, то вся надежда будет на вас, мой генерал.
— Да в том-то и дело, что не верят они насчет войны.
— Верят, не сомневайтесь в этом. И боятся смертельно.
— Почему же армию так разоружили, лучших людей — в распыл? Ну, провинились, допустим, так и держали бы их про запас по тюрьмам…
Задавая этот вопрос, он о себе спрашивал, и «писучая жилка» это понял, ответил и с печалью, и с явным желанием приободрить:
— Вы дослужитесь до маршала. Если только выдержите. Боже мой, как трудна ваша задача! Мало побеждать во славу цезаря, надо еще все победы класть к его ногам и убеждать его, корча из себя идиота, что без него бы не обошлось! Ваши несчастные коллеги этого не поняли, вот в чем они провинились. Но вы спрашиваете, почему нельзя было, учитывая их заслуги, что-то другое для них придумать, почему обязательно — смерть? Не так ли, мой генерал?
— Так.
— Я думаю, правы те умные головы, кто исследует для этого случая модель воровской шайки, законы общества, которое себя чувствует вне закона. Воры и бандиты никакого другого наказания не знают, только смерть. Это даже не наказание, это просто мера безопасности. По тюрьмам будут сидеть те, кто у них не вызывает опасения. Но при малейшей опасности… Вы меня понимаете?
— Что-то слишком они стараются, — сказал генерал. — Зачем столько, удивляюсь я. Одного напугать как следует — это трем тыщам наука.
— О, вы преувеличиваете совокупный интеллект человечества. Оно плохо усваивает уроки истории, то есть даже совсем не усваивает, и приходится эти уроки повторять и усиливать, главное — усиливать. Так что наши следопыты действуют мудро. Инстинктивно, а — правильно. Они проводят величайший исторический эксперимент. Чтобы искоренить неискоренимое — собственность, индивидуальность, творчество — они положат хоть пятьдесят миллионов, а напугают полмира. Эксперимент — бесконечный и заранее обреченный, через тридцать-сорок лет это будет ясно всем. Но на их век работы хватит.
— Что-то мрачно вы рисуете, — возразил генерал. — Что же, они о внуках своих не думают?
— Напротив. Все и делается ради внуков. По крайней мере так часто они об этом твердят, что и сами поверили. Только не знают, что внуки от них отшатнутся в ужасе.
— Ну, кто как. Некоторые и погордятся. Это же как бы новое будет дворянство.